Una nuova traduzione di un classico della letteratura russa

Dostoevsky portrait

Capitolo Uno

Testo originale

Утро, последовавшее за роковым для Петра Петровича объяснением с Дунечкой и с Пульхерией Александровной, принесло свое отрезвляющее действие и на Петра Петровича. Он, к величайшей своей неприятности, принужден был мало-помалу принять за факт, совершившийся и невозвратимый, то, что вчера еще казалось ему происшествием почти фантастическим, и хотя и сбывшимся, но все-таки как будто еще невозможным. Черный змей ужаленного самолюбия всю ночь сосал его сердце. Встав с постели, Петр Петрович тотчас же посмотрелся в зеркало. Он опасался, не разлилась ли в нем за ночь желчь? Однако с этой стороны все было, покамест, благополучно, и, посмотрев на свой благородный, белый и немного ожиревший в последнее время облик, Петр Петрович даже на мгновение утешился, в полнейшем убеждении сыскать себе невесту где-нибудь в другом месте, да, пожалуй, еще и почище; но тотчас же опомнился и энергически плюнул в сторону, чем вызвал молчаливую, но саркастическую улыбку в молодом своем друге и сожителе Андрее Семеновиче Лебезятникове. Улыбку эту Петр Петрович заметил и про себя тотчас же поставил ее молодому своему другу на счет. Он уже много успел поставить ему в последнее время на счет. Злоба его удвоилась, когда он вдруг сообразил, что не следовало бы сообщать вчера о вчерашних результатах Андрею Семеновичу. Это была вторая вчерашняя ошибка, сделанная им сгоряча, от излишней экспансивности, в раздражении… Затем, во все это утро, как нарочно, следовала неприятность за неприятностью. Даже в сенате ждала его какая-то неудача по делу, о котором он там хлопотал. Особенно же раздражил его хозяин квартиры, нанятой им в видах скорой женитьбы и отделываемой на собственный счет: этот хозяин, какой-то разбогатевший немецкий ремесленник, ни за что не соглашался нарушить только что совершенный контракт и требовал полной прописанной в контракте неустойки, несмотря на то, что Петр Петрович возвращал ему квартиру почти заново отделанную. Точно так же и в мебельном магазине ни за что не хотели возвратить ни одного рубля из задатка за купленную, но еще не перевезенную в квартиру мебель. «Не нарочно же мне жениться для мебели!» – скрежетал про себя Петр Петрович, и в то же время еще раз мелькнула в нем отчаянная надежда: «Да неужели же в самом деле все это так безвозвратно пропало и кончилось? Неужели нельзя еще раз попытаться?» Мысль о Дунечке еще раз соблазнительно занозила его сердце. С мучением перенес он эту минуту и уж, конечно, если бы можно было сейчас, одним только желанием, умертвить Раскольникова, то Петр Петрович немедленно произнес бы это желание.
«Ошибка была еще, кроме того, и в том, что я им денег совсем не давал, – думал он, грустно возвращаясь в каморку Лебезятникова, – и с чего, черт возьми, я так ожидовел? Тут даже и расчета никакого не было! Я думал их в черном теле попридержать и довести их, чтоб они на меня как на провидение смотрели, а они вон!.. Тьфу!.. Нет, если б я выдал им за все это время, например, тысячи полторы на приданое, да на подарки, на коробочки там разные, несессеры,[60] сердолики, материи и на всю эту дрянь, от Кнопа,[61] да из английского магазина, так было бы дело почище и… покрепче! Не так бы легко мне теперь отказали! Это народ такого склада, что непременно почли бы за обязанность возвратить в случае отказа и подарки и деньги; а возвращать-то было бы тяжеленько и жалко! Да и совесть бы щекотала: как, дескать, так вдруг прогнать человека, который до сих пор был так щедр и довольно деликатен?.. Гм! Дал маху!» И, заскрежетав еще раз, Петр Петрович тут же назвал себя дураком – про себя, разумеется.
Придя к этому заключению, он вернулся домой вдвое злее и раздражительнее, чем вышел. Приготовления к поминкам в комнате Катерины Ивановны завлекли отчасти его любопытство. Он кой-что и вчера еще слышал об этих поминках; даже помнилось, как будто и его приглашали, но за собственными хлопотами он все это остальное пропустил без внимания. Поспешив осведомиться у г-жи Липпевехзель, хлопотавшей в отсутствие Катерины Ивановны (находившейся на кладбище) около накрывавшегося стола, он узнал, что поминки будут торжественные, что приглашены почти все жильцы, из них даже и незнакомые покойному, что приглашен даже Андрей Семенович Лебезятников, несмотря на бывшую его ссору с Катериной Ивановной, и, наконец, он сам, Петр Петрович, не только приглашен, но даже с большим нетерпением ожидается, так как он почти самый важный гость из всех жильцов. Сама Амалия Ивановна приглашена была тоже с большим почетом, несмотря на все бывшие неприятности, а потому хозяйничала и хлопотала теперь, почти чувствуя от этого наслаждение, а сверх того была вся разодета хоть и в траур, но во все новое, в шелковое, в пух и прах, и гордилась этим. Все эти факты и сведения подали Петру Петровичу некоторую мысль, и он прошел в свою комнату, то есть в комнату Андрея Семеновича Лебезятникова, в некоторой задумчивости. Дело в том, что он узнал тоже, что в числе приглашенных находится и Раскольников.
Андрей Семенович сидел почему-то все это утро дома. С этим господином у Петра Петровича установились какие-то странные, впрочем, отчасти и естественные отношения: Петр Петрович презирал и ненавидел его даже сверх меры, почти с того самого дня, как у него поселился, но в то же время как будто несколько опасался его. Он остановился у него по приезде в Петербург не из одной только скаредной экономии, хотя это и было почти главною причиной, но была тут и другая причина. Еще в провинции слышал он об Андрее Семеновиче, своем бывшем питомце, как об одном из самых передовых молодых прогрессистов и даже как об играющем значительную роль в иных любопытных и баснословных кружках. Это поразило Петра Петровича. Вот эти-то мощные, всезнающие, всех презирающие и всех обличающие кружки уже давно пугали Петра Петровича каким-то особенным страхом, совершенно, впрочем, неопределенным. Уж, конечно, сам он, да еще в провинции, не мог ни о чем в этом роде составить себе, хотя приблизительно, точное понятие. Слышал он, как и все, что существуют, особенно в Петербурге, какие-то прогрессисты, нигилисты, обличители и проч. и проч., но, подобно многим, преувеличивал и искажал смысл и значение этих названий до нелепого. Пуще всего боялся он, вот уже несколько лет, обличения, и это было главнейшим основанием его постоянного, преувеличенного беспокойства, особенно при мечтах о перенесении деятельности своей в Петербург. В этом отношении он был, как говорится, испуган, как бывают иногда испуганы маленькие дети. Несколько лет тому назад в провинции, еще начиная только устраивать свою карьеру, он встретил два случая жестоко обличенных губернских довольно значительных лиц, за которых он дотоле цеплялся и которые ему покровительствовали. Один случай кончился для обличенного лица как-то особенно скандально, а другой чуть-чуть было не кончился даже и весьма хлопотливо. Вот почему Петр Петрович положил, по приезде в Петербург, немедленно разузнать, в чем дело, и если надо, то на всякий случай забежать вперед и заискать у «молодых поколений наших». В этом случае надеялся он на Андрея Семеновича и при посещении, например, Раскольникова уже научился кое-как округлять известные фразы с чужого голоса…
Конечно, он быстро успел разглядеть в Андрее Семеновиче чрезвычайно пошленького и простоватого человечка. Но это нисколько не разуверило и не ободрило Петра Петровича. Если бы даже он уверился, что и все прогрессисты такие же дурачки, то и тогда бы не утихло его беспокойство. Собственно до всех этих учений, мыслей, систем (с которыми Андрей Семенович так на него и накинулся) ему никакого не было дела. У него была своя собственная цель. Ему надо было только поскорей немедленно разузнать: что и как тут случилось? В силе эти люди или не в силе? Есть ли чего бояться собственно ему или нет? Обличат его, если он вот то-то предпримет, или не обличат? А если обличат, то за что именно, и за что, собственно, теперь обличают? Мало того: нельзя ли как-нибудь к ним подделаться и тут же их поднадуть, если они и в самом деле сильны? Надо или не надо это? Нельзя ли, например, что-нибудь подустроить в своей карьере именно через их же посредство? Одним словом, предстояли сотни вопросов.
Этот Андрей Семенович был худосочный и золотушный человек, малого роста, где-то служивший и до странности белокурый, с бакенбардами, в виде котлет, которыми он очень гордился. Сверх того, у него почти постоянно болели глаза. Сердце у него было довольно мягкое, но речь весьма самоуверенная, а иной раз чрезвычайно даже заносчивая, – что, в сравнении с фигуркой его, почти всегда выходило смешно. У Амалии Ивановны он считался, впрочем, в числе довольно почетных жильцов, то есть не пьянствовал и за квартиру платил исправно. Несмотря на все эти качества, Андрей Семенович действительно был глуповат. Прикомандировался же он к прогрессу и к «молодым поколениям нашим» – по страсти. Это был один из того бесчисленного и разноличного легиона пошляков, дохленьких недоносков и всему недоучившихся самодуров, которые мигом пристают непременно к самой модной ходячей идее, чтобы тотчас же опошлить ее, чтобы мигом окарикатурить все, чему они же иногда самым искренним образом служат.
Впрочем, Лебезятников, несмотря даже на то, что был очень добренький, тоже начинал отчасти не терпеть своего сожителя и бывшего опекуна Петра Петровича. Сделалось это с обеих сторон как-то невзначай и взаимно. Как ни был простоват Андрей Семенович, но все-таки начал понемногу разглядывать, что Петр Петрович его надувает и втайне презирает и что «не такой совсем этот человек». Он было попробовал ему излагать систему Фурье и теорию Дарвина, но Петр Петрович, особенно в последнее время, начал слушать как-то уж слишком саркастически, а в самое последнее время – так даже стал браниться. Дело в том, что он, по инстинкту, начинал проникать, что Лебезятников не только пошленький и глуповатый человечек, но, может быть, и лгунишка, и что никаких вовсе не имеет он связей позначительнее даже в своем кружке, а только слышал что-нибудь с третьего голоса; мало того: и дела-то своего, пропагандного, может, не знает порядочно, потому что-то уж слишком сбивается и что уж куда ему быть обличителем! Кстати, заметим мимоходом, что Петр Петрович, в эти полторы недели, охотно принимал (особенно вначале) от Андрея Семеновича даже весьма странные похвалы, то есть не возражал, например, и промалчивал, если Андрей Семенович приписывал ему готовность способствовать будущему и скорому устройству новой «коммуны», где-нибудь в Мещанской улице; или, например, не мешать Дунечке, если той, с первым же месяцем брака, вздумается завести любовника; или не крестить своих будущих детей и проч. и проч. – все в этом роде. Петр Петрович, по обыкновению своему, не возражал на такие приписываемые ему качества и допускал хвалить себя даже этак, – до того приятна была ему всякая похвала.
Петр Петрович, разменявший для каких-то причин в это утро несколько пятипроцентных билетов, сидел за столом и пересчитывал пачки кредиток и серий. Андрей Семенович, у которого никогда почти не бывало денег, ходил по комнате и делал сам себе вид, что смотрит на все эти пачки равнодушно и даже с пренебрежением. Петр Петрович ни за что бы, например, не поверил, что и действительно Андрей Семенович может смотреть на такие деньги равнодушно; Андрей же Семенович, в свою очередь, с горечью подумывал, что ведь и в самом деле Петр Петрович, может быть, способен про него так думать, да еще и рад, пожалуй, случаю пощекотать и подразнить своего молодого друга разложенными пачками кредиток, напомнив ему его ничтожество и всю существующую будто бы между ними обоими разницу.
Он находил его в этот раз до небывалого раздражительным и невнимательным, несмотря на то, что он, Андрей Семенович, пустился было развивать перед ним свою любимую тему о заведении новой, особой «коммуны». Краткие возражения и замечания, вырывавшиеся у Петра Петровича в промежутках между чиканием костяшек на счетах, дышали самою явною и с намерением невежливою насмешкой. Но «гуманный» Андрей Семенович приписывал расположение духа Петра Петровича впечатлению вчерашнего разрыва с Дунечкой и горел желанием поскорее заговорить на эту тему: у него было кой-что сказать на этот счет прогрессивного и пропагандного, что могло бы утешить его почтенного друга и «несомненно» принести пользу его дальнейшему развитию.
– Какие это там поминки устраиваются у этой… у вдовы-то? – спросил вдруг Петр Петрович, перерывая Андрея Семеновича на самом интереснейшем месте.
– Будто не знаете; я ведь вчера же говорил с вами на эту же тему и развивал мысль обо всех этих обрядах… Да она ведь и вас тоже пригласила, я слышал. Вы сами с ней вчера говорили…
– Я никак не ждал, что эта нищая дура усадит на поминки все деньги, которые получила от этого другого дурака… Раскольникова. Даже подивился сейчас, проходя: такие там приготовления, вина!.. Позвано несколько человек – черт знает что такое! – продолжал Петр Петрович, расспрашивая и наводя на этот разговор как бы с какою-то целию. – Что? Вы говорите, что и меня приглашали? – вдруг прибавил он, поднимая голову. – Когда же это? Не помню-с. Впрочем, я не пойду. Что я там? Я вчера говорил только с нею, мимоходом, о возможности ей получить, как нищей вдове чиновника, годовой оклад, в виде единовременного пособия. Так уж не за это ли она меня приглашает? хе-хе!
– Я тоже не намерен идти, – сказал Лебезятников.
– Еще бы! Собственноручно отколотили. Понятно, что совестно, хе-хе-хе!
– Кто отколотил? Кого? – вдруг всполошился и даже покраснел Лебезятников.
– Да вы-то, Катерину-то Ивановну, с месяц назад, что ли! Я ведь слышал-с, вчера-с… То-то вот они убеждения-то!.. Да и женский вопрос подгулял. Xe-xe-xe!
И Петр Петрович, как бы утешенный, принялся опять щелкать на счетах.
– Это все вздор и клевета! – вспыхнул Лебезятников, который постоянно трусил напоминания об этой истории, – и совсем это не так было! Это было другое… Вы не так слышали; сплетня! Я просто тогда защищался. Она сама первая бросилась на меня с когтями… Она мне весь бакенбард выщипала… Всякому человеку позволительно, надеюсь, защищать свою личность. К тому же я никому не позволю с собой насилия… По принципу. Потому это уж почти деспотизм. Что ж мне было: так и стоять перед ней? Я ее только отпихнул.
– Хе-хе-хе! – продолжал злобно подсмеиваться Лужин.
– Это вы потому задираете, что сами рассержены и злитесь… А это вздор и совсем, совсем не касается женского вопроса! Вы не так понимаете; я даже думал, что если уж принято, что женщина равна мужчине во всем, даже в силе (что уже утверждают), то, стало быть, и тут должно быть равенство. Конечно, я рассудил потом, что такого вопроса, в сущности, быть не должно, потому что драки и быть не должно, и что случаи драки в будущем обществе немыслимы… и что странно, конечно, искать равенства в драке. Я не так глуп… хотя драка, впрочем, и есть… то есть после не будет, а теперь-то вот еще есть… тьфу! черт! С вами собьешься! Я не потому не пойду на поминки, что была эта неприятность. Я просто по принципу не пойду, чтобы не участвовать в гнусном предрассудке поминок, вот что! Впрочем, оно и можно бы было пойти, так только, чтобы посмеяться… Но жаль, что попов не будет. А то бы непременно пошел.
– То есть сесть за чужую хлеб-соль и тут же наплевать на нее, равномерно и на тех, которые вас пригласили. Так, что ли?
– Совсем не наплевать, а протестовать. Я с полезною целью. Я могу косвенно способствовать развитию и пропаганде. Всякий человек обязан развивать и пропагандировать и, может быть, чем резче, тем лучше. Я могу закинуть идею, зерно… Из этого зерна вырастет факт. Чем я их обижаю? Сперва обидятся, а потом сами увидят, что я им пользу принес. Вот у нас обвиняли было Теребьеву (вот что теперь в коммуне), что когда она вышла из семьи и… отдалась, то написала матери и отцу, что не хочет жить среди предрассудков и вступает в гражданский брак, и что будто бы это было слишком грубо, с отцами-то, что можно было бы их пощадить, написать мягче. По-моему, все это вздор, и совсем не нужно мягче, напротив, напротив, тут-то и протестовать. Вон Варенц семь лет с мужем прожила, двух детей бросила, разом отрезала мужу в письме: «Я сознала, что с вами не могу быть счастлива. Никогда не прощу вам, что вы меня обманывали, скрыв от меня, что существует другое устройство общества, посредством коммун. Я недавно все это узнала от одного великодушного человека, которому и отдалась, и вместе с ним завожу коммуну. Говорю прямо, потому что считаю бесчестным вас обманывать. Оставайтесь, как вам угодно. Не надейтесь вернуть меня, вы слишком опоздали. Желаю быть счастливым». Вот как пишутся подобного рода письма!
– А эта Теребьева, ведь это та самая, про которую вы тогда говорили, что в третьем гражданском браке состоит?
– Всего только во втором, если судить по-настоящему! Да хоть бы и в четвертом, хоть бы в пятнадцатом, все это вздор! И если я когда сожалел, что у меня отец и мать умерли, то уж, конечно, теперь. Я несколько раз мечтал даже о том, что, если б они еще были живы, как бы я их огрел протестом! Нарочно подвел бы так… Это что, какой-нибудь там «отрезанный ломоть», тьфу! Я бы им показал! Я бы их удивил! Право, жаль, что нет никого!
– Чтоб удивить-то! Хе-хе! Ну, это пускай будет, как вам угодно, – перебил Петр Петрович, – а вот что скажите-ка: ведь вы знаете эту дочь покойника-то, щупленькая такая! Ведь это правда совершенная, что про нее говорят, а?
– Что ж такое? По-моему, то есть по моему личному убеждению, это самое нормальное состояние женщины и есть. Почему же нет? То есть distinguons.[62] В нынешнем обществе оно, конечно, не совсем нормально, потому что вынужденное, а в будущем совершенно нормально, потому что свободное. Да и теперь она имела право: она страдала, а это был ее фонд, так сказать капитал, которым она имела полное право располагать. Разумеется, в будущем обществе фондов не надо будет; но ее роль будет обозначена в другом значении, обусловлена стройно и рационально. Что же касается до Софьи Семеновны лично, то в настоящее время я смотрю на ее действия как на энергический и олицетворенный протест против устройства общества и глубоко уважаю ее за это; даже радуюсь, на нее глядя!
– А мне же рассказывали, что вы-то и выжили ее отсюда из нумеров!
Лебезятников даже рассвирепел.
– Это другая сплетня! – завопил он. – Совсем, совсем не так дело было! Вот уж это-то не так! Это все Катерина Ивановна тогда наврала, потому что ничего не поняла! И совсем я не подбивался к Софье Семеновне! Я просто-запросто развивал ее, совершенно бескорыстно, стараясь возбудить в ней протест… Мне только протест и был нужен, да и сама по себе Софья Семеновна уже не могла оставаться здесь в нумерах!
– В коммуну, что ль, звали?
– Вы все смеетесь и очень неудачно, позвольте вам это заметить. Вы ничего не понимаете! В коммуне таких ролей нет. Коммуна и устраивается для того, чтобы таких ролей не было. В коммуне эта роль изменит всю теперешнюю свою сущность, и что здесь глупо, то там станет умно, что здесь, при теперешних обстоятельствах, неестественно, то там станет совершенно естественно. Все зависит, в какой обстановке и в какой среде человек. Все от среды, а сам человек есть ничто. А с Софьей Семеновной я в ладах и теперь, что может вам послужить доказательством, что никогда она не считала меня своим врагом и обидчиком. Да! Я соблазняю ее теперь в коммуну, но только совсем, совсем на других основаниях! Чего вам смешно! Мы хотим завести свою коммуну, особенную, но только на более широких основаниях, чем прежние. Мы пошли дальше в своих убеждениях. Мы больше отрицаем! Если бы встал из гроба Добролюбов, я бы с ним поспорил. А уж Белинского закатал бы! А покамест я продолжаю развивать Софью Семеновну. Это прекрасная, прекрасная натуpa!
– Ну, а прекрасною-то натурой и пользуетесь, а? Хе-хе!
– Нет, нет! О нет! Напротив!
– Ну, уж и напротив! Хе-хе-хе! Эк сказал!
– Да поверьте же! Да из-за каких причин я бы стал скрывать перед вами, скажите, пожалуйста! Напротив, мне даже самому это странно: со мной она как-то усиленно, как-то боязливо целомудренна и стыдлива!
– И вы, разумеется, развиваете… хе-хе! доказываете ей, что все эти стыдливости вздор?..
– Совсем нет! Совсем нет! О, как вы грубо, как даже глупо – простите меня – понимаете слово: развитие! Н-ничего-то вы не понимаете! О боже, как вы еще… не готовы! Мы ищем свободы женщины, а у вас одно на уме… Обходя совершенно вопрос о целомудрии и о женской стыдливости, как о вещах самих по себе бесполезных и даже предрассудочных, я вполне, вполне допускаю ее целомудренность со мною, потому что в этом – вся ее воля, все ее право. Разумеется, если б она мне сама сказала: «Я хочу тебя иметь», то я бы почел себя в большой удаче, потому что девушка мне очень нравится; но теперь, теперь по крайней мере, уж конечно, никто и никогда не обращался с ней более вежливо и учтиво, чем я, более с уважением к ее достоинству… я жду и надеюсь – и только!
– А вы подарите-ка ей лучше что-нибудь. Бьюсь об заклад, что об этом-то вот вы и не подумали.
– Н-ничего-то вы не понимаете, я вам сказал! Оно, конечно, таково ее положение, но тут другой вопрос! совсем другой! Вы просто ее презираете. Видя факт, который, по ошибке, считаете достойным презрения, вы уже отказываете человеческому существу в гуманном на него взгляде. Вы еще не знаете, какая это натура! Мне только очень досадно, что она в последнее время как-то совсем перестала читать и уже не берет у меня больше книг. А прежде брала. Жаль тоже, при всей своей энергии и решимости протестовать, – которую она уже раз доказала, – у ней все еще как будто мало самостоятельности, так сказать независимости, мало отрицания, чтобы совершенно оторваться от иных предрассудков и… глупостей. Несмотря на то, она отлично понимает иные вопросы. Она великолепно, например, поняла вопрос о целовании рук, то есть что мужчина оскорбляет женщину неравенством, если целует у ней руку. Этот вопрос у нас дебатирован, и я тотчас же ей передал. Об ассоциациях рабочих во Франции она тоже слушала внимательно. Теперь я толкую ей вопрос свободного входа в комнаты в будущем обществе.
– Это еще что такое?
– Дебатирован был в последнее время вопрос: имеет ли право член коммуны входить к другому члену в комнату, к мужчине или женщине, во всякое время… ну, и решено, что имеет…
– Ну, а как тот или та заняты в ту минуту необходимыми потребностями, хе-хе!
Андрей Семенович даже рассердился.
– А вы всё об этом, об этих проклятых «потребностях»! – вскричал он с ненавистью, – тьфу, как я злюсь и досадую, что, излагая систему, упомянул вам тогда преждевременно об этих проклятых потребностях! Черт возьми! Это камень преткновения для всех вам подобных, а пуще всего – поднимают на зубок, прежде чем узнают, в чем дело! И точно ведь правы! Точно ведь гордятся чем-то! Тьфу! Я несколько раз утверждал, что весь этот вопрос возможно излагать новичкам не иначе как в самом конце, когда уж он убежден в системе, когда уже развит и направлен человек. Да и что, скажите, пожалуйста, что вы находите такого постыдного и презренного хоть бы в помойных ямах? Я первый, я готов вычистить какие хотите помойные ямы! Тут даже нет никакого самопожертвования! Тут просто работа, благородная, полезная обществу деятельность, которая стоит всякой другой и уже гораздо выше, например, деятельности какого-нибудь Рафаэля или Пушкина, потому что полезнее!
– И благороднее, благороднее, – хе-хе-хе!
– Что такое благороднее? Я не понимаю таких выражений в смысле определения человеческой деятельности. «Благороднее», «великодушнее» – все это вздор, нелепости, старые предрассудочные слова, которые я отрицаю! Все, что полезно человечеству, то и благородно! Я понимаю только одно слово: полезное! Хихикайте, как вам угодно, а это так!
Петр Петрович очень смеялся. Он уже кончил считать и припрятал деньги. Впрочем, часть их зачем-то все еще оставалась на столе. Этот «вопрос о помойных ямах» служил уже несколько раз, несмотря на всю свою пошлость, поводом к разрыву и несогласию между Петром Петровичем и молодым его другом. Вся глупость состояла в том, что Андрей Семенович действительно сердился. Лужин же отводил на этом душу, а в настоящую минуту ему особенно хотелось позлить Лебезятникова.
– Это вы от вчерашней вашей неудачи так злы и привязываетесь, – прорвался, наконец, Лебезятников, который, вообще говоря, несмотря на всю свою «независимость» и на все «протесты», как-то не смел оппонировать Петру Петровичу и вообще все еще наблюдал перед ним какую-то привычную, с прежних лет, почтительность.
– А вы лучше вот что скажите-ка, – высокомерно и с досадой прервал Петр Петрович, – вы можете ли-с… или лучше сказать: действительно ли и на столько ли вы коротки с вышеупомянутою молодою особой, чтобы попросить ее теперь же, на минуту, сюда, в эту комнату? Кажется, они все уж там воротились, с кладбища-то… Я слышу, поднялась ходьба… Мне бы надо ее повидать-с, особу-то-с.
– Да вам зачем? – с удивлением спросил Лебезятников.
– А так-с, надо-с. Сегодня-завтра я отсюда съеду, а потому желал бы ей сообщить… Впрочем, будьте, пожалуй, и здесь, во время объяснения. Тем даже лучше. А то вы, пожалуй, и бог знает что подумаете.
– Я ровно ничего не подумаю… Я только так спросил, и если у вас есть дело, то нет ничего легче, как ее вызвать. Сейчас схожу. А сам, будьте уверены, вам мешать не стану.
Действительно, минут через пять Лебезятников возвратился с Сонечкой. Та вошла в чрезвычайном удивлении и, по обыкновению своему, робея. Она всегда робела в подобных случаях и очень боялась новых лиц и новых знакомств, боялась и прежде, еще с детства, а теперь тем более… Петр Петрович встретил ее «ласково и вежливо», впрочем с некоторым оттенком какой-то веселой фамильярности, приличной, впрочем, по мнению Петра Петровича, такому почтенному и солидному человеку, как он, в отношении такого юного и в некотором смысле интересного существа. Он поспешил ее «ободрить» и посадил за стол, напротив себя. Соня села, посмотрела кругом – на Лебезятникова, на деньги, лежавшие на столе, и потом вдруг опять на Петра Петровича, и уже не отрывала более от него глаз, точно приковалась к нему. Лебезятников направился было к двери. Петр Петрович встал, знаком пригласил Соню сидеть и остановил Лебезятникова в дверях.
– Этот Раскольников там? Пришел он? – спросил он его шепотом.
– Раскольников? Там. А что? Да, там… Сейчас только вошел, я видел… А что?
– Ну, так я вас особенно попрошу остаться здесь, с нами, и не оставлять меня наедине с этой… девицей. Дело пустяшное, а выведут бог знает что. Я не хочу, чтобы Раскольников там передал… Понимаете, про что я говорю?
– А, понимаю, понимаю! – вдруг догадался Лебезятников. – Да, вы имеете право… Оно, конечно, по моему личному убеждению, вы далеко хватаете в ваших опасениях, но… вы все-таки имеете право. Извольте, я остаюсь. Я стану здесь у окна и не буду вам мешать… По-моему, вы имеете право…
Петр Петрович воротился на диван, уселся напротив Сони, внимательно посмотрел на нее и вдруг принял чрезвычайно солидный, даже несколько строгий вид: «Дескать, ты-то сама чего не подумай, сударыня». Соня смутилась окончательно.
– Во-первых, вы, пожалуйста, извините меня, Софья Семеновна, перед многоуважаемой вашей мамашей… Так ведь, кажется? Заместо матери приходится вам Катерина-то Ивановна? – начал Петр Петрович, весьма солидно, но, впрочем, довольно ласково. Видно было, что он имеет самые дружественные намерения.
– Так точно-с, так-с; заместо матери-с, – торопливо и пугливо ответила Соня.
– Ну-с, так вот и извините меня перед нею, что я, по обстоятельствам независящим, принужден манкировать и не буду у вас на блинах… то есть на поминках, несмотря на милый зов вашей мамаши.
– Так-с; скажу-с; сейчас-с, – и Сонечка торопливо вскочила со стула.
– Еще не всё-с, – остановил ее Петр Петрович, улыбнувшись на ее простоватость и незнание приличий, – и мало вы меня знаете, любезнейшая Софья Семеновна, если подумали, что из-за этой маловажной, касающейся одного меня причины я бы стал беспокоить лично и призывать к себе такую особу, как вы. Цель у меня другая-с.
Соня торопливо села. Серые и радужные кредитки, не убранные со стола, опять замелькали в ее глазах, но она быстро отвела от них лицо и подняла его на Петра Петровича: ей вдруг показалось ужасно неприличным, особенно ей, глядеть на чужие деньги. Она уставилась было взглядом на золотой лорнет Петра Петровича, который он придерживал в левой руке, а вместе с тем и на большой, массивный, чрезвычайно красивый перстень с желтым камнем, который был на среднем пальце этой руки, – но вдруг и от него отвела глаза и, не зная уж куда деваться, кончила тем, что уставилась опять прямо в глаза Петру Петровичу. Помолчав еще солиднее, чем прежде, тот продолжал:
– Случилось мне вчера, мимоходом, перекинуть слова два с несчастною Катериной Ивановной. Двух слов достаточно было узнать, что она находится в состоянии – противоестественном, если только можно так выразиться…
– Да-с… в противоестественном-c, – торопясь, поддакивала Соня.
– Или проще и понятнее сказать – в больном.
– Да-с, проще и понят… да-с, больна-с.
– Так-с. Так вот, по чувству гуманности и-и-и, так сказать, сострадания, я бы желал быть, с своей стороны, чем-нибудь полезным, предвидя неизбежно несчастную участь ее. Кажется, и все беднейшее семейство это от вас одной теперь только и зависит.
– Позвольте спросить, – вдруг встала Соня, – вы ей что изволили говорить вчера о возможности пенсиона? Потому, она еще вчера говорила мне, что вы взялись ей пенсион выхлопотать. Правда это-с?
– Отнюдь нет-с, и даже в некотором смысле нелепость. Я только намекнул о временном вспоможении вдове умершего на службе чиновника, – если только будет протекция, – но, кажется, ваш покойный родитель не только не выслужил срока, но даже и не служил совсем в последнее время. Одним словом, надежда хоть и могла бы быть, но весьма эфемерная, потому никаких, в сущности, прав на вспоможение, в сем случае, не существует, а даже напротив… А она уже и о пенсионе задумала, хе-хе-хе! Бойкая барыня!
– Да-с, о пенсионе… Потому, она легковерная и добрая, и от доброты всему верит, и… и… и… у ней такой ум… Да-с… извините-с, – сказала Соня и опять встала уходить.
– Позвольте, вы еще не дослушали-с.
– Да-с, не дослушала-с, – пробормотала Соня.
– Так сядьте же-с.
Соня законфузилась ужасно и села опять, в третий раз.
– Видя таковое ее положение, с несчастными малолетными, желал бы, – как я и сказал уже, – чем-нибудь, по мере сил, быть полезным, то есть, что называется, по мере сил-с, не более. Можно бы, например, устроить в ее пользу подписку или, так сказать, лотерею… или что-нибудь в этом роде, – как это и всегда в подобных случаях устраивается близкими или хотя бы и посторонними, но вообще желающими помочь людьми. Вот об этом-то я имел намерение вам сообщить. Оно бы можно-с.
– Да-с, хорошо-с… Бог вас за это-с… – лепетала Соня, пристально смотря на Петра Петровича.
– Можно-с, но… это мы потом-с… то есть можно бы начать и сегодня. Вечером увидимся, сговоримся и положим, так сказать, основание. Зайдите ко мне сюда часов этак в семь. Андрей Семенович, надеюсь, тоже будет участвовать с нами… Но… тут есть одно обстоятельство, о котором следует предварительно и тщательно упомянуть. Для сего-то я и обеспокоил вас, Софья Семеновна, моим зовом сюда. Именно-с, мое мнение, – что деньги нельзя, да и опасно давать в руки самой Катерине Ивановне; доказательство же сему – эти самые сегодняшние поминки. Не имея, так сказать, одной корки насущной пищи на завтрашний день и… ну, и обуви и всего, покупается сегодня ямайский ром и даже, кажется, мадера и-и-и кофе. Я видел проходя. Завтра же опять все на вас обрушится, до последнего куска хлеба; это уже нелепо-с. А потому и подписка, по моему личному взгляду, должна произойти так, чтобы несчастная вдова, так сказать, и не знала о деньгах, а знали бы, например, только вы. Так ли я говорю?
– Я не знаю-с. Это только она сегодня-с так… это раз в жизни… ей уж очень хотелось помянуть, честь оказать, память… а она очень умная-с. А впрочем, как вам угодно-с, и я очень, очень, очень буду… они все будут вам… и вас бог-с… и сироты-с…
Соня не договорила и заплакала.
– Так-с. Ну-с, так имейте в виду-с; а теперь благоволите принять, для интересов вашей родственницы, на первый случай, посильную сумму от меня лично. Весьма и весьма желаю, чтоб имя мое при сем не было упомянуто. Вот-с… имея, так сказать, сам заботы, более не в состоянии…
И Петр Петрович протянул Соне десятирублевый кредитный билет, тщательно развернув. Соня взяла, вспыхнула, вскочила, что-то пробормотала и поскорей стала откланиваться. Петр Петрович торжественно проводил ее до дверей. Она выскочила, наконец, из комнаты, вся взволнованная и измученная, и воротилась к Катерине Ивановне в чрезвычайном смущении.
Во все время этой сцены Андрей Семенович то стоял у окна, то ходил по комнате, не желая прерывать разговорa; когда же Соня ушла, он вдруг подошел к Петру Петровичу и торжественно протянул ему руку.
– Я все слышал и все видел, – сказал он, особенно упирая на последнее слово. – Это благородно, то есть я хотел сказать, гуманно! Вы желали избегнуть благодарности, я видел! И хотя, признаюсь вам, я не могу сочувствовать, по принципу, частной благотворительности, потому что она не только не искореняет зла радикально, но даже питает его еще более, тем не менее не могу не признаться, что смотрел на ваш поступок с удовольствием, – да, да, мне это нравится.
– Э, все это вздор! – бормотал Петр Петрович, несколько в волнении и как-то приглядываясь к Лебезятникову.
– Нет, не вздор! Человек, оскорбленный и раздосадованный, как вы, вчерашним случаем и в то же время способный думать о несчастии других, – такой человек-с… хотя поступками своими он делает социальную ошибку, – тем не менее… достоин уважения! Я даже не ожидал от вас, Петр Петрович, тем более что по вашим понятиям, о! как еще мешают вам ваши понятия! Как волнует, например, вас эта вчерашняя неудача, – восклицал добренький Андрей Семенович, опять почувствовав усиленное расположение к Петру Петровичу, – и к чему, к чему вам непременно этот брак, этот законный брак, благороднейший, любезнейший Петр Петрович? К чему вам непременно эта законность в браке? Ну, если хотите, так бейте меня, а я рад, рад, что он не удался, что вы свободны, что вы не совсем еще погибли для человечества, рад… Видите ли: я высказался!
– К тому-с, что в вашем гражданском браке я не хочу рогов носить и чужих детей разводить, вот к чему-с мне законный брак надобен, – чтобы что-нибудь ответить, сказал Лужин. Он был чем-то особенно занят и задумчив.
– Детей? Вы коснулись детей? – вздрогнул Андрей Семенович, как боевой конь, заслышавший военную трубу, – дети – вопрос социальный и вопрос первой важности, я согласен; но вопрос о детях разрешится иначе. Некоторые даже совершенно отрицают детей, как всякий намек на семью. Мы поговорим о детях после, а теперь займемся рогами! Признаюсь вам, это мой слабый пункт. Это скверное, гусарское, пушкинское выражение даже немыслимо в будущем лексиконе. Да и что такое рога? О, какое заблуждение! Какие рога? Зачем рога? Какой вздор! Напротив, в гражданском-то браке их и не будет! Рога – это только естественное следствие всякого законного брака, так сказать, поправка его, протест, так что в этом смысле они даже нисколько не унизительны… И если я когда-нибудь, – предположив нелепость, – буду в законном браке, то я даже рад буду вашим растреклятым рогам; я тогда скажу жене моей: «Друг мой, до сих пор я только любил тебя, теперь же я тебя уважаю, потому что ты сумела протестовать!» Вы смеетесь? Это потому, что вы не в силах оторваться от предрассудков! Черт возьми, я ведь понимаю, в чем именно неприятность, когда надуют в законном; но ведь это только подлое следствие подлого факта, где унижены и тот и другой. Когда же рога ставятся открыто, как в гражданском браке, тогда уже их не существует, они немыслимы и теряют даже название рогов. Напротив, жена ваша докажет вам только, как она же уважает вас, считая вас неспособным воспротивиться ее счастию и настолько развитым, чтобы не мстить ей за нового мужа. Черт возьми, я иногда мечтаю, что, если бы меня выдали замуж, тьфу! если б я женился (по гражданскому ли, по законному ли, все равно), я бы, кажется, сам привел к жене любовника, если б она долго его не заводила. «Друг мой, – сказал бы я ей, – я тебя люблю, но еще сверх того желаю, чтобы ты меня уважала, – вот!» Так ли, так ли я говорю?..
Петр Петрович хихикал слушая, но без особого увлечения. Он даже мало и слушал. Он действительно что-то обдумывал другое, и даже Лебезятников, наконец, это заметил. Петр Петрович был даже в волнении, потирал руки, задумывался. Все это Андрей Семенович после сообразил и припомнил…

Traduzione

La mattina che seguì il fatidico colloquio di Pietro Petrovich con Dunetchka e Pulcheria Aleksandrovna ebbe un effetto disincantante anche su Pietro Petrovich. Con suo grande disappunto, fu costretto ad accettare poco a poco come un fatto compiuto e irreversibile ciò che solo il giorno prima gli era sembrato un evento quasi fantastico, e sebbene si fosse avverato, gli appariva comunque ancora impossibile. Il serpente nero dell'orgoglio ferito gli aveva succhiato il cuore per tutta la notte. Alzandosi dal letto, Pietro Petrovich si guardò subito allo specchio. Temeva che durante la notte la bile non si fosse diffusa in lui? Tuttavia, da questo punto di vista, per il momento tutto andava bene, e, guardando il proprio aspetto nobile, pallido e un po' ingrassato negli ultimi tempi, Pietro Petrovich si consolò persino per un istante, pienamente convinto di potersi trovare una sposa da qualche altra parte, e, chissà, magari anche migliore; ma subito si riprese e sputò energicamente di lato, suscitando un sorriso silenzioso ma sarcastico nel suo giovane amico e coinquilino Andreej Semenovič Lebezjatnikov. Petr Petrovič notò quel sorriso e lo mise subito a carico del suo giovane amico. Ultimamente gli aveva già attribuito molte cose. La sua rabbia raddoppiò quando si rese conto all’improvviso che non avrebbe dovuto riferire ieri ad Andrej Semenovič i risultati di ieri. Era stato il secondo errore di ieri, commesso d’impulso, per eccessiva espansività, per irritazione… Poi, per tutta la mattinata, come se non bastasse, si susseguirono una seccatura dopo l’altra. Anche al Senato lo attendeva una sorta di insuccesso riguardo alla questione di cui si stava occupando. Lo irritò particolarmente il proprietario dell’appartamento che aveva affittato in vista di un imminente matrimonio e che stava arredando a proprie spese: questo proprietario, un artigiano tedesco arricchitosi di recente, non voleva per nulla del mondo rompere il contratto appena stipulato e pretendeva l’intera penale prevista dal contratto, nonostante Pietro Petrovich gli restituisse l’appartamento quasi completamente ristrutturato. Allo stesso modo, nel negozio di mobili non volevano per nessun motivo restituire nemmeno un rublo della caparra per i mobili acquistati, ma non ancora trasportati nell’appartamento. «Non mi sono mica sposato apposta per i mobili!» – sibilitò tra sé e sé Pietro Petrovich, e allo stesso tempo in lui balenò ancora una volta una disperata speranza: «Ma davvero tutto questo è andato irrimediabilmente perduto e finito? Non si può provare ancora una volta?» Il pensiero di Dunetchka gli tormentò ancora una volta il cuore in modo seducente. Superò quel momento con angoscia e, naturalmente, se fosse stato possibile in quel momento uccidere Raskolnikov con un solo desiderio, Pietro Petrovich avrebbe espresso immediatamente quel desiderio.
«L'errore, inoltre, stava anche nel fatto che non avevo dato loro un soldo», pensò, tornando tristemente nella stanzetta di Lebezjatnikov, «e perché diavolo mi sono comportato così? Non c'era nemmeno alcun accordo! Pensavo di tenerli un po’ in pugno e di convincerli a considerarmi come una sorta di provvidenza, e invece guardate lì!.. Che schifo!.. No, se in tutto questo tempo avessi dato loro, per esempio, mille e cinquecento rubli per la dote, oltre a regali, scatolette di vario genere, nécessaire,[60] cornioli, tessuti e tutta quella robaccia, da Knop,[61] e dal negozio inglese, allora la faccenda sarebbe stata più pulita e… più solida! Non mi avrebbero rifiutato così facilmente adesso! È gente di quel tipo che avrebbe sicuramente considerato un dovere restituire, in caso di rifiuto, sia i regali che i soldi; e restituire sarebbe stato un po’ pesante e un peccato! E la coscienza avrebbe dato fastidio: come, direbbero, mandare via così all’improvviso una persona che fino a quel momento era stata così generosa e piuttosto delicata?.. «Ehm! Ho fatto un errore!» E, digrignando ancora una volta i denti, Pietro Petrovich si definì subito uno sciocco – tra sé e sé, ovviamente.
Giunto a questa conclusione, tornò a casa due volte più arrabbiato e irritabile di quando era uscito. I preparativi per la veglia funebre nella stanza di Katerina Ivanovna avevano in parte attirato la sua curiosità. Aveva sentito qualcosa su quella veglia anche il giorno prima; gli sembrava persino di essere stato invitato, ma, preso dalle sue faccende, aveva ignorato tutto il resto. Affrettandosi a informarsi dalla signora Lippevechzel, che si affaccendava in assenza di Katerina Ivanovna (che si trovava al cimitero) attorno alla tavola che si stava apparecchiando, venne a sapere che la veglia funebre sarebbe stata solenne, che erano stati invitati quasi tutti gli inquilini, tra cui anche persone che non conoscevano il defunto, che era stato invitato persino Andrei Semenovich Lebezjatnikov, nonostante il suo precedente litigio con Katerina Ivanovna, e, infine, lui stesso, Petr Petrovich, non solo era stato invitato, ma era addirittura atteso con grande impazienza, poiché era quasi l’ospite più importante tra tutti gli inquilini. Anche Amalia Ivanovna era stata invitata con grande onore, nonostante tutte le disgrazie passate, e per questo ora si dava da fare e si affaccendava, provandone quasi un piacere; inoltre era tutta agghindata, sebbene in lutto, ma tutta nuova, in seta, in abiti eleganti, e ne andava fiera. Tutti questi fatti e queste informazioni diedero a Pietro Petrovich un certo da pensare, ed egli si recò nella sua stanza, cioè nella stanza di Andrej Semenovich Lebezjatnikov, un po' pensieroso. Il fatto è che aveva saputo anche che tra gli invitati c'era anche Raskolnikov.
Andrej Semenovich era rimasto a casa per tutta la mattinata, chissà perché. Tra lui e Pietro Petrovich si era instaurato un rapporto strano, ma in parte anche naturale: Pietro Petrovich lo disprezzava e lo odiava oltre ogni misura, quasi fin dal giorno stesso in cui si era trasferito da lui, ma allo stesso tempo sembrava quasi temerlo un po’. Si era fermato da lui al suo arrivo a San Pietroburgo non solo per una meschina questione di economia, sebbene questa fosse quasi la ragione principale, ma c'era anche un altro motivo. Già in provincia aveva sentito parlare di Andreej Semenovič, il suo ex pupillo, come di uno dei giovani progressisti più all’avanguardia e persino come di una figura che ricopriva un ruolo significativo in certi circoli curiosi e leggendari. Ciò aveva colpito Pietro Petrovič. Proprio questi circoli potenti, onniscienti, che disprezzavano tutti e denunciavano tutti, incutevano da tempo a Pietro Petrovich una sorta di timore particolare, del tutto indefinito, del resto. Naturalmente lui stesso, per di più in provincia, non poteva farsi un'idea precisa, nemmeno approssimativa, di nulla di questo genere. Aveva sentito, come tutti, che esistevano, specialmente a San Pietroburgo, dei progressisti, dei nichilisti, dei denunciatori e così via, ma, come molti, esagerava e distorceva il senso e il significato di questi nomi fino all’assurdo. Da alcuni anni, più di ogni altra cosa, temeva la denuncia, e questo era il motivo principale della sua costante e esagerata inquietudine, specialmente quando sognava di trasferire la propria attività a San Pietroburgo. A questo proposito era, come si suol dire, spaventato, come a volte lo sono i bambini piccoli. Qualche anno fa, in provincia, quando stava ancora iniziando a costruirsi la carriera, si era imbattuto in due casi di persone piuttosto importanti a livello provinciale che erano state duramente smascherate, alle quali fino ad allora si era aggrappato e che lo avevano protetto. Un caso si era concluso in modo particolarmente scandaloso per la persona smascherata, mentre l’altro era quasi finito in modo molto fastidioso. Ecco perché Pietro Petrovich decise, al suo arrivo a San Pietroburgo, di informarsi immediatamente su cosa fosse successo e, se necessario, di anticipare gli eventi e ingraziarsi le «nostre giovani generazioni». In questo caso contava su Andrej Semenovič e, durante la visita, ad esempio, a Raskolnikov, aveva già imparato a ripetere in qualche modo frasi famose con voce altrui…
Certo, aveva subito intuito che Andrej Semenovič era un ometto estremamente volgare e un po’ ottuso. Ma questo non lo aveva affatto scoraggiato né rincuorato. Anche se si fosse convinto che tutti i progressisti fossero degli sciocchi come lui, la sua inquietudine non sarebbe comunque placata. In realtà, di tutte quelle dottrine, di quei pensieri, di quei sistemi (con cui Andrej Semenovich gli si era scagliato contro) non gli importava nulla. Aveva un suo obiettivo personale. Doveva solo scoprire al più presto: che cosa ed come era successo lì? Queste persone erano in grado di agire o no? C'era qualcosa di cui temere per lui o no? Lo smaschereranno se intraprende una certa azione, o no? E se lo smascherano, per cosa esattamente, e per cosa, in realtà, lo smascherano adesso? Non solo: non si può in qualche modo ingannarli e poi prenderli in giro, se sono davvero potenti? È necessario o no? Non si potrebbe, per esempio, combinare qualcosa nella propria carriera proprio attraverso di loro? Insomma, c'erano centinaia di domande.
Questo Andrej Semenovich era un uomo magro e cagionevole, di bassa statura, che aveva prestato servizio da qualche parte e che era stranamente biondo, con basette a forma di polpettine di cui andava molto fiero. Inoltre, gli facevano male gli occhi quasi sempre. Aveva un cuore piuttosto tenero, ma parlava con grande sicurezza, e a volte era persino estremamente arrogante, il che, in confronto alla sua statura, risultava quasi sempre ridicolo. Da Amalia Ivanovna era comunque considerato uno degli inquilini piuttosto rispettabili, cioè non beveva e pagava l'affitto regolarmente. Nonostante tutte queste qualità, Andrei Semenovich era davvero un po' sciocco. Si era unito al progresso e alle «nostre giovani generazioni» per passione. Era uno di quella legione innumerevole e variegata di persone volgari, di esseri deboli e immaturi e di prepotenti semicolti, che si attaccano immediatamente all’idea più in voga del momento, per poi banalizzarla all’istante, per ridicolizzare in un attimo tutto ciò a cui essi stessi a volte servono nel modo più sincero.
D'altronde, Lebezatnikov, nonostante fosse un uomo molto bonario, cominciava anch'egli a provare una certa insofferenza nei confronti del suo coinquilino ed ex tutore, Pietro Petrovich. Ciò avvenne in modo del tutto spontaneo e reciproco da entrambe le parti. Per quanto Andrei Semenovich fosse un po' ingenuo, cominciò comunque a rendersi conto, poco a poco, che Pietro Petrovich lo prendeva in giro e lo disprezzava segretamente, e che «quell'uomo non era affatto così». Aveva provato a spiegargli il sistema di Fourier e la teoria di Darwin, ma Pietro Petrovich, soprattutto negli ultimi tempi, aveva iniziato ad ascoltarlo in modo fin troppo sarcastico, e proprio negli ultimi tempi aveva persino cominciato a litigare. Il fatto è che, d’istinto, cominciava a intuire che Lebezjatnikov non solo era un ometto sciocco e un po’ stupido, ma forse anche un bugiaccione, e che non aveva affatto legami di rilievo nemmeno nella sua cerchia, ma si limitava a sentire qualcosa di seconda mano; non solo: forse non conosce nemmeno bene la sua stessa attività di propaganda, perché si confonde troppo e come potrebbe mai essere un denunciante! A proposito, notiamo di sfuggita che Pietro Petrovich, in questa settimana e mezzo, ha accettato volentieri (soprattutto all’inizio) da Andrej Semenovich persino elogi molto strani, cioè non ha obiettato, per esempio, e ha taciuto, se Andrej Semenovich gli attribuiva la disponibilità a favorire la futura e imminente istituzione di una nuova «comune», da qualche parte in via Meščanskaja; o, per esempio, di non intralciare Dunetchka, se a lei, fin dal primo mese di matrimonio, venisse in mente di prendersi un amante; o di non battezzare i suoi futuri figli e così via e così via – tutto di questo genere. Petr Petrovich, come al solito, non obiettava a tali qualità che gli venivano attribuite e permetteva persino che lo lodassero in quel modo, tanto gli era gradita ogni lode.
Petr Petrovich, che per qualche motivo quella mattina aveva cambiato alcune banconote da cinque per cento, era seduto al tavolo e stava contando le mazzette di banconote e le serie. Andrej Semenovich, che non aveva quasi mai soldi, camminava per la stanza fingendo di guardare tutte quelle mazzette con indifferenza e persino con disprezzo. Petr Petrovich non avrebbe mai creduto, per esempio, che Andrei Semenovich potesse davvero guardare con indifferenza a tutti quei soldi; Andrej Semenovich, dal canto suo, pensava con amarezza che, in effetti, Petr Petrovich potesse davvero pensarlo di lui, e che forse fosse persino lieto dell’occasione di stuzzicare e provocare il suo giovane amico con le mazzette di banconote disposte in bella vista, ricordandogli la sua insignificanza e tutta la differenza che apparentemente esisteva tra loro due.
Lo trovava questa volta irritabile e distratto come non mai, nonostante lui, Andrei Semenovich, si fosse lanciato a sviluppare davanti a lui il suo tema preferito sull’istituzione di una nuova, speciale «comunità». Le brevi obiezioni e osservazioni che sfuggivano a Pietro Petrovich negli intervalli tra il ticchettio delle nocche sui conti trasudavano un sarcasmo palese e volutamente scortese. Ma l’«umano» Andrej Semenovič attribuiva lo stato d’animo di Pietro Petrovič all’impressione della rottura di ieri con Dunetchka e ardeva dal desiderio di affrontare al più presto l’argomento: aveva qualcosa da dire al riguardo, di carattere progressista e propagandistico, che avrebbe potuto confortare il suo venerabile amico e «senza dubbio» giovare al suo ulteriore sviluppo.
– Che tipo di veglia funebre si sta organizzando da quella… vedova? – chiese all’improvviso Pietro Petrovich, interrompendo Andrei Semenovich proprio nel momento più interessante.
– Come se non lo sapeste; ieri stesso ho parlato con voi di questo argomento e ho sviluppato l'idea di tutti questi riti... Ma lei ha invitato anche voi, ho sentito. Voi stesso avete parlato con lei ieri...
– Non mi sarei mai aspettato che quella povera sciocca sperperasse in una veglia funebre tutti i soldi che aveva ricevuto da quell’altro sciocco… Raskolnikov. Mi sono persino stupito poco fa, passando di lì: che preparativi, che vino!… Sono state invitate diverse persone – chissà cosa sta succedendo! – continuò Pietro Petrovich, facendo domande e introducendo l’argomento come se avesse uno scopo preciso. – Cosa? Dice che hanno invitato anche me? – aggiunse all’improvviso, alzando la testa. – E quando sarebbe? Non me lo ricordo. Comunque, non ci andrò. Cosa ci farei lì? Ieri ho parlato con lei solo di sfuggita, della possibilità che lei, in quanto vedova indigente di un funzionario, ricevesse lo stipendio annuale sotto forma di indennità una tantum. Non è forse per questo che mi invita? Eh eh!
– Neanch’io ho intenzione di andarci – disse Lebezatnikov.
– Ma certo! L'ho picchiata con le mie stesse mani. È ovvio che mi vergogno, eh-eh-eh!
– Chi ha picchiato? Chi? – si allarmò improvvisamente Lebezatnikov, arrossendo persino.
– Ma voi, Katerina Ivanovna, un mese fa, o giù di lì! L'ho sentito ieri... Ecco perché siete così convinti! E poi c'è anche la questione femminile. He-he-he!
E Pietro Petrovich, come se fosse stato consolato, ricominciò a fare i conti.
– Sono tutte sciocchezze e calunnie! – sbottò Lebezjatnikov, che temeva sempre che gli venisse ricordata quella storia – e non è andata affatto così! È successo altro… Avete capito male; sono solo pettegolezzi! Allora mi stavo solo difendendo. È stata lei per prima a saltarmi addosso con le unghie… Mi ha strappato via tutta la basetta… A ogni persona è lecito, spero, difendere la propria persona. Inoltre, non permetterò a nessuno di usare violenza contro di me… Per principio. Perché questo è quasi dispotismo. Che cosa avrei dovuto fare: restare lì in piedi davanti a lei? L’ho solo respinta.
– Eh-eh-eh! – continuava a ridacchiare maliziosamente Luzhin.
– Lei se la prende perché è arrabbiato e infuriato... Ma questa è una sciocchezza e non ha assolutamente nulla a che vedere con la questione femminile! Lei non capisce; pensavo addirittura che, se è ormai accettato che la donna sia uguale all’uomo in tutto, anche nella forza (come già si sostiene), allora anche qui debba esserci uguaglianza. Naturalmente, poi ho capito che una questione del genere, in sostanza, non dovrebbe esistere, perché le risse non dovrebbero esistere, e che i casi di rissa nella società futura sono impensabili… e che è strano, ovviamente, cercare l’uguaglianza nella rissa. Non sono così stupido… anche se la rissa, del resto, c’è… cioè, dopo non ci sarà più, ma adesso c’è ancora… bah! Accidenti! Con voi si finisce per perdere la testa! Non è per via di questo spiacevole incidente che non andrò alla veglia funebre. Semplicemente, per principio, non ci andrò, per non partecipare al vile pregiudizio della veglia funebre, ecco tutto! Del resto, si potrebbe anche andare, ma solo per farsi una risata... Peccato che non ci saranno i preti. Altrimenti ci sarei andato di sicuro.
– Cioè sedersi a tavola di qualcun altro e sputarci sopra, e con lo stesso disprezzo anche su chi vi ha invitato. È così, no?
– Non è affatto indifferenza, ma una forma di protesta. Ho uno scopo utile. Posso contribuire indirettamente allo sviluppo e alla propaganda. Ogni persona ha il dovere di sviluppare e propagandare e, forse, più è netto, meglio è. Posso lanciare un'idea, un seme... Da quel seme nascerà un fatto. In che modo li offendo? All'inizio si offenderanno, ma poi vedranno da soli che ho portato loro un beneficio. Da noi accusavano Terebye (ecco cosa succede ora nella comune) che quando lasciò la famiglia e... si diede a un uomo, scrisse a madre e padre che non voleva vivere tra i pregiudizi e che avrebbe contratto un matrimonio civile, e che questo sarebbe stato troppo rude con i genitori, che si sarebbe potuto avere pietà di loro, scrivere in modo più delicato. Secondo me, sono tutte sciocchezze, e non c'è affatto bisogno di essere più delicata, al contrario, al contrario, è proprio qui che bisogna protestare. Ecco, Varents ha vissuto sette anni con il marito, ha abbandonato due figli, e in una lettera ha tagliato i ponti con il marito: «Ho capito che non posso essere felice con te. Non ti perdonerò mai di avermi ingannata, nascondendomi l’esistenza di un altro ordine sociale, quello delle comunità. Ho scoperto tutto questo di recente da un uomo generoso, al quale mi sono affidata, e con lui sto fondando una comunità. Parlo chiaramente, perché ritengo disonesto ingannarti. Resta come preferisci. Non sperate di riavermi, è troppo tardi. Vi auguro di essere felici». Ecco come si scrivono lettere di questo tipo!
– E questa Terebye, è proprio quella di cui parlavi allora, che è al suo terzo matrimonio civile?
– Solo nel secondo, a dirla tutta! Che sia nel quarto o nel quindicesimo, sono tutte sciocchezze! E se mai ho rimpianto la morte di mio padre e mia madre, è sicuramente adesso. Ho persino sognato più volte che, se fossero ancora vivi, come li avrei rimproverati con veemenza! Li avrei delusi apposta... Che cos'è, una specie di «fetta tagliata», bah! Gliel'avrei fatta vedere! Li avrei sorpresi! Davvero, peccato che non ci sia nessuno!
– Sorprendere, ma figurati! Eh eh! Beh, che sia come volete, – lo interruppe Petr Petrovich, – ma ditemi una cosa: voi conoscete quella figlia del defunto, quella ragazzina così esile! È proprio vero quello che si dice di lei, eh?
– E allora? Secondo me, cioè secondo la mia convinzione personale, questo è proprio lo stato più normale per una donna. Perché no? Insomma, distinguiamo.[62] Nella società attuale non è certo del tutto normale, perché è una condizione imposta, mentre in futuro sarà del tutto normale, perché sarà una scelta libera. E anche adesso ne aveva il diritto: soffriva, e questo era il suo fondo, per così dire il capitale, di cui aveva pieno diritto di disporre. Naturalmente, nella società futura non ci sarà bisogno di fondi; ma il suo ruolo sarà definito in un altro senso, determinato in modo ordinato e razionale. Per quanto riguarda Sofia Semenovna personalmente, al momento considero le sue azioni come un'energica e incarnata protesta contro l'assetto della società e la rispetto profondamente per questo; mi rallegro persino guardandola!
– Ma a me avevano detto che era stato proprio lei a cacciarla via da qui, dalle stanze!
Lebezatnikov si infuriò addirittura.
– È un altro pettegolezzo! – gridò. – Non è andata affatto, affatto così! Questo proprio no! È tutta una bugia di Katerina Ivanovna di allora, perché non ha capito nulla! E io non ci sono affatto messo con Sofja Semenovna! La stavo semplicemente incoraggiando, in modo del tutto disinteressato, cercando di suscitare in lei una reazione di protesta… Avevo solo bisogno di una protesta, e poi Sofya Semenovna non poteva più rimanere qui nelle stanze!
– La invitavano a unirsi alla comune, forse?
– State tutti ridendo, e in modo davvero infelice, se mi permettete di dirlo. Non capite nulla! Nella comune non esistono ruoli del genere. La comune è stata creata proprio per evitare che esistano tali ruoli. Nella comune questo ruolo cambierà tutta la sua attuale essenza, e ciò che qui è stupido, là diventerà intelligente; ciò che qui, nelle circostanze attuali, è innaturale, là diventerà del tutto naturale. Tutto dipende dal contesto e dall’ambiente in cui si trova l’uomo. Tutto dipende dall’ambiente, mentre l’uomo in sé non è nulla. E con Sofja Semenovna sono in buoni rapporti anche adesso, il che può servirvi da prova che lei non mi ha mai considerato suo nemico o suo offenditore. Sì! Ora la sto seducendo a entrare nella comune, ma solo su basi completamente, completamente diverse! Che vi viene da ridere! Vogliamo fondare la nostra comune, una comune speciale, ma solo su basi più ampie rispetto alle precedenti. Siamo andati oltre nelle nostre convinzioni. Neghiamo di più! Se Dobrolyubov si alzasse dalla tomba, discuterei con lui. E Belinsky lo metterei a tacere! E nel frattempo continuo a sviluppare Sofya Semenovna. È una natura meravigliosa, meravigliosa!
– Beh, e di questa natura meravigliosa ne approfitti, eh? Eh eh!
– No, no! Oh no! Al contrario!
– Beh, proprio il contrario! Eh-eh-eh! Bel colpo!
– Ma credetemi! Per quali ragioni dovrei nascondervi qualcosa, ditemelo, per favore! Al contrario, mi sembra strano persino a me stesso: con me è in qualche modo particolarmente, in qualche modo timidamente pudica e pudica!
– E lei, ovviamente, le spiega… eh eh! Le dimostra che tutte queste timidezze sono solo sciocchezze?..
– Niente affatto! Niente affatto! Oh, come siete rozzo, come siete persino sciocco – mi perdoni – nel comprendere la parola: sviluppo! N-non capite proprio nulla! Oh Dio, come siete ancora… non pronti! Noi cerchiamo la libertà della donna, mentre voi avete in mente solo una cosa… Tralasciando completamente la questione della castità e della pudicizia femminile, come cose di per sé inutili e persino pregiudiziali, ammetto pienamente, pienamente la sua castità nei miei confronti, perché in questo sta tutta la sua volontà, tutto il suo diritto. Naturalmente, se lei stessa mi dicesse: «Voglio averti», mi considererei molto fortunato, perché la ragazza mi piace molto; ma ora, ora almeno, di certo nessuno si è mai rivolto a lei in modo più gentile e cortese di me, con più rispetto per la sua dignità… aspetto e spero – e basta!
– E lei le regali piuttosto qualcosa. Scommetto che a questo proprio non ha pensato.
– Ma lei non capisce proprio nulla, gliel’ho detto! Certo, la sua situazione è quella, ma qui si tratta di un’altra questione! Completamente diversa! Lei semplicemente la disprezza. Di fronte a un fatto che, per errore, ritiene degno di disprezzo, nega già a un essere umano uno sguardo umano. Lei non sa ancora che tipo di persona sia! Mi dispiace solo molto che ultimamente abbia smesso del tutto di leggere e non prenda più libri da me. E prima li prendeva. È un peccato anche che, nonostante tutta la sua energia e la sua determinazione a protestare – che ha già dimostrato una volta – sembri ancora priva di autonomia, per così dire di indipendenza, priva di quella forza di negazione necessaria per staccarsi completamente da certi pregiudizi e… sciocchezze. Nonostante ciò, capisce perfettamente altre questioni. Ha capito magnificamente, per esempio, la questione del bacio della mano, cioè che un uomo offende una donna con la disuguaglianza se le bacia la mano. Questa questione è stata discussa da noi, e gliel’ho subito riferita. Anche sulle associazioni dei lavoratori in Francia ha ascoltato attentamente. Ora le sto spiegando la questione del libero accesso alle stanze nella società futura.
– Che cos’è ancora questo?
– Ultimamente è stata discussa la questione: un membro della comune ha il diritto di entrare nella stanza di un altro membro, uomo o donna, in qualsiasi momento… beh, e si è deciso che ce l’ha…
– Beh, e se lui o lei in quel momento sono occupati a soddisfare i propri bisogni fisiologici, eh eh!
Andrej Semenovich si arrabbiò persino.
– E voi non fate altro che parlare di questo, di queste maledette «esigenze»! – esclamò con rabbia – Bah, quanto sono arrabbiato e irritato per avervi parlato prematuramente di queste maledette esigenze mentre vi esponevo il mio sistema! Accidenti! È una pietra d’inciampo per tutti quelli come voi, e soprattutto – la prendono di mira prima ancora di capire di cosa si tratta! E hanno proprio ragione! Sono proprio orgogliosi di qualcosa! Bah! Ho affermato più volte che l’intera questione può essere esposta ai neofiti solo alla fine, quando questi sono già convinti del sistema, quando l’uomo è già formato e orientato. E poi, ditemi, per favore, cosa trovate di così vergognoso e spregevole, almeno nelle fosse dei rifiuti? Io per primo, sono pronto a ripulire qualsiasi fossa dei rifiuti vogliate! Qui non c'è nemmeno alcun sacrificio di sé! Qui c'è semplicemente lavoro, un'attività nobile e utile alla società, che vale qualsiasi altra e che è già molto più alta, per esempio, dell'attività di un certo Raffaello o di un certo Pushkin, perché è più utile!
– E più nobile, più nobile, – eh-eh-eh!
– Che cosa significa più nobile? Non capisco tali espressioni nel senso di definizione dell’attività umana. «Più nobile», «più generoso» – sono tutte sciocchezze, assurdità, vecchie parole pregiudiziali che io nego! Tutto ciò che è utile all’umanità, quello è nobile! Capisco solo una parola: utile! Ridete pure quanto volete, ma è così!
Petr Petrovich rideva di gusto. Aveva già finito di contare i soldi e li aveva nascosti. Tuttavia, una parte di essi, per qualche motivo, era rimasta sul tavolo. Quella «questione delle fosse dei rifiuti», nonostante tutta la sua volgarità, era già servita più volte da pretesto per litigi e disaccordi tra Petr Petrovich e il suo giovane amico. Tutta la stupidità stava nel fatto che Andrei Semenovich era davvero arrabbiato. Luzhin invece si sfogava su questo, e in quel preciso momento aveva particolarmente voglia di far arrabbiare Lebezatnikov.
– È a causa della vostra sfortuna di ieri che siete così arrabbiato e vi accanite, – sbottò infine Lebezjatnikov, il quale, in generale, nonostante tutta la sua «indipendenza» e tutte le sue «proteste», in qualche modo non osava opporsi a Pietro Petrovich e, del resto, continuava a mostrargli una sorta di deferenza abituale, risalente agli anni passati.
– E invece mi dica una cosa – lo interruppe Pietro Petrovich con arroganza e fastidio – lei può… o meglio: è davvero così in confidenza con la suddetta signorina da poterla invitare subito, per un momento, qui, in questa stanza? Mi sembra che siano già tornati tutti dal cimitero... Sento dei passi... Vorrei vederla, quella signorina.
– Ma perché? – chiese Lebezatnikov con stupore.
– Così, per così dire. Tra oggi e domani me ne andrò da qui, e quindi vorrei dirglielo... Comunque, resti pure qui, durante la conversazione. Anzi, meglio così. Altrimenti, chissà cosa potrebbe pensare.
– Non mi viene in mente proprio nulla… L’ho chiesto solo per curiosità, e se avete bisogno di lei, non c’è niente di più facile che chiamarla. Ci vado subito. E state tranquilli, non vi darò alcun fastidio.
Infatti, dopo cinque minuti circa, Lebezatnikov tornò con Sonya. Lei entrò estremamente sorpresa e, come al solito, timida. Era sempre timida in casi simili e aveva molta paura dei volti nuovi e delle nuove conoscenze, ne aveva paura già da bambina, e ora ancora di più… Petr Petrovich la accolse «con affetto e cortesia», ma con una certa sfumatura di allegra familiarità, che, secondo Petr Petrovich, era appropriata per un uomo così rispettabile e solido come lui nei confronti di una creatura così giovane e, in un certo senso, interessante. Si affrettò a «rincoraggiarla» e la fece sedere al tavolo, di fronte a lui. Sonya si sedette, si guardò intorno – a Lebezatnikov, ai soldi che giacevano sul tavolo, e poi di nuovo a Pietro Petrovich, e non distolse più lo sguardo da lui, come se fosse incollata a lui. Lebezatnikov si stava dirigendo verso la porta. Petr Petrovich si alzò, fece cenno a Sonya di restare seduta e fermò Lebezatnikov sulla soglia.
– C'è quel Raskolnikov lì? È arrivato? – gli chiese sottovoce.
– Raskolnikov? È lì. E allora? Sì, è lì… È appena entrato, l’ho visto… E allora?
– Beh, allora le chiedo espressamente di restare qui, con noi, e di non lasciarmi solo con questa… ragazza. È una cosa da niente, ma ne trarranno chissà quali conclusioni. Non voglio che Raskolnikov le riferisca… Capisce di cosa sto parlando?
– Ah, capisco, capisco! – esclamò improvvisamente Lebezjatnikov. – Sì, ne avete il diritto… Certo, secondo il mio parere personale, le vostre preoccupazioni sono decisamente esagerate, ma… ne avete comunque il diritto. Prego, io resto. Mi metterò qui vicino alla finestra e non le darò fastidio… Secondo me, ne ha il diritto…
Petr Petrovich tornò sul divano, si sedette di fronte a Sonya, la guardò attentamente e improvvisamente assunse un'aria estremamente seria, persino un po' severa: «Come a dire: "Non le venga in mente nulla di strano, signora"». Sonya si sentì definitivamente in imbarazzo.
– Innanzitutto, la prego di scusarmi, Sof'ja Semenovna, davanti alla sua stimata mammina… È così, vero? Al posto della madre c'è Katerina Ivanovna? – esordì Pietro Petrovich, in modo molto solenne, ma, del resto, piuttosto affettuoso. Si vedeva che aveva intenzioni delle più amichevoli.
– Esatto, esatto; al posto di mia madre – rispose Sonya in fretta e con timore.
– Bene, allora scusatemi con lei, perché, per circostanze indipendenti da me, sono costretto a assentarmi e non sarò presente alla vostra festa... cioè alla veglia funebre, nonostante il gentile invito di vostra madre.
– Sì, lo dirò, subito, – e Sonya balzò in piedi dalla sedia con fretta.
– Non è ancora tutto, – la interruppe Pietro Petrovich, sorridendo della sua ingenuità e della sua mancanza di buone maniere, – e mi conoscete poco, gentilissima Sofja Semenovna, se avete pensato che per questa ragione insignificante, che riguarda solo me, avrei disturbato personalmente e convocato una persona come voi. Il mio scopo è un altro.
Sonya si sedette in fretta. Le banconote grigie e colorate, non ancora raccolte dal tavolo, le balenarono di nuovo davanti agli occhi, ma distolse rapidamente lo sguardo e lo rivolse a Pietro Petrovich: le sembrò improvvisamente terribilmente sconveniente, soprattutto per lei, guardare i soldi altrui. Stava fissando il lornetto d'oro di Pietro Petrovich, che lui teneva nella mano sinistra, e insieme anche il grande, massiccio e straordinariamente bello anello con una pietra gialla che era sul dito medio di quella mano, ma improvvisamente distolse lo sguardo anche da quello e, non sapendo più dove guardare, finì per fissare di nuovo direttamente negli occhi Pietro Petrovich. Dopo un silenzio ancora più profondo di prima, questi continuò:
– Mi è capitato ieri, di sfuggita, di scambiare due parole con la povera Katerina Ivanovna. Due parole sono bastate per capire che si trova in uno stato – innaturale, se così si può dire…
– Sì, signore… innaturale, – annuì frettolosamente Sonya.
– O, per dirla in modo più semplice e comprensibile, in uno stato di malattia.
– Sì, più semplice e comprensibile… sì, malata.
– Bene. Allora, spinto da un senso di umanità e, per così dire, di compassione, vorrei poter essere d’aiuto, da parte mia, in vista del suo destino inevitabilmente infelice. Sembra che ora questa poverissima famiglia dipenda solo da lei.
– Mi permetta di chiederle – intervenne improvvisamente Sonya – cosa le ha detto ieri riguardo alla possibilità di una pensione? Perché proprio ieri mi ha detto che lei si era impegnato a procurarle una pensione. È vero?
– Niente affatto, signora, e in un certo senso è persino assurdo. Ho solo accennato a un aiuto temporaneo per la vedova di un funzionario deceduto in servizio – se ci fosse una raccomandazione – ma, a quanto pare, il suo defunto genitore non solo non ha completato il periodo di servizio, ma ultimamente non ha nemmeno prestato servizio. In una parola, una speranza ci sarebbe, ma molto effimera, perché in questo caso non esistono, in sostanza, diritti all’indennità, anzi, al contrario… E lei ha già pensato alla pensione, eh-eh-eh! Signora vivace!
– Sì, la pensione... Perché lei è credulona e buona, e per la sua bontà crede a tutto, e... e... e... ha una mente così... Sì... mi scusi, – disse Sonya e si alzò di nuovo per andarsene.
– Mi permetta, non ha ancora finito di ascoltare.
– Sì, non ho finito di ascoltare, – mormorò Sonya.
– Allora si sieda.
Sonja si sentì terribilmente in imbarazzo e si sedette di nuovo, per la terza volta.
– Vedendo la sua situazione, con quei poveri bambini piccoli, vorrei – come ho già detto – rendermi utile in qualche modo, nei limiti delle mie possibilità, cioè, per così dire, facendo quel che posso, niente di più. Si potrebbe, per esempio, organizzare una raccolta fondi a suo favore o, per così dire, una lotteria… o qualcosa del genere, – come si fa sempre in casi simili da parte dei parenti o anche di estranei, ma comunque di persone desiderose di aiutare. Ecco, era proprio di questo che avevo intenzione di parlarvi. Si potrebbe fare.
– Sì, bene... Dio vi benedica per questo... – balbettò Sonya, guardando intensamente Pietro Petrovich.
– Si può fare, ma… ne riparleremo più tardi… cioè, potremmo anche cominciare oggi stesso. Ci vediamo stasera, ci mettiamo d’accordo e gettiamo, per così dire, le basi. Passi da me verso le sette. Spero che anche Andrey Semenovich si unisca a noi… Ma… c’è una circostanza di cui occorre parlare preventivamente e con attenzione. È proprio per questo che l’ho disturbata, Sof’ja Semenovna, invitandola qui. Infatti, a mio parere, non si possono e anzi è pericoloso dare dei soldi direttamente a Katerina Ivanovna; la prova di ciò è proprio questa veglia funebre di oggi. Non avendo, per così dire, nemmeno un boccone di cibo per domani e... beh, e scarpe e tutto il resto, oggi si compra rum giamaicano e persino, mi sembra, madera e-e-e caffè. L'ho visto passando. Domani, però, tutto ricadrà di nuovo su di voi, fino all’ultimo pezzo di pane; questo è già assurdo. E per questo la raccolta fondi, secondo il mio parere personale, dovrebbe avvenire in modo tale che la povera vedova, per così dire, non sappia nulla dei soldi, ma ne sappiate, per esempio, solo voi. Ho ragione?
– Non lo so. È solo che oggi lei è così... è una volta nella vita... le andava davvero tanto di commemorare, di rendere onore, di onorare la memoria... e lei è molto intelligente. Ma comunque, come volete, e io sarò molto, molto, molto... loro saranno tutti vostri... e Dio vi... e gli orfani...
Sonia non finì la frase e scoppiò a piangere.
– Bene. Ebbene, tenetelo presente; e ora vi prego di accettare, nell’interesse della vostra parente, per il momento, una somma modesta da parte mia. Desidero vivamente che il mio nome non venga menzionato in questa occasione. Ecco… avendo, per così dire, le mie preoccupazioni, non sono più in grado…
E Pietro Petrovich porse a Sonya una banconota da dieci rubli, dopo averla aperta con cura. Sonya la prese, arrossì, balzò in piedi, mormorò qualcosa e si affrettò a congedarsi. Petr Petrovich la accompagnò solennemente alla porta. Lei finalmente uscì di corsa dalla stanza, tutta agitata e sfinita, e tornò da Katerina Ivanovna in uno stato di estrema confusione.
Durante tutta la scena, Andrej Semenovich era rimasto ora in piedi alla finestra, ora camminando per la stanza, non volendo interrompere la conversazione; quando Sonja se ne andò, si avvicinò improvvisamente a Pietro Petrovich e gli tese solennemente la mano.
– Ho sentito e visto tutto – disse, ponendo particolare enfasi sull’ultima parola. – È nobile, cioè volevo dire, umano! Volevate evitare i ringraziamenti, l'ho visto! E sebbene, ve lo confesso, non possa condividere, per principio, la carità privata, perché non solo non sradica radicalmente il male, ma lo alimenta ancora di più, tuttavia non posso non ammettere che ho guardato al vostro gesto con piacere, – sì, sì, mi piace.
– E, sono tutte sciocchezze! – borbottò Pietro Petrovich, un po’ agitato e guardando in qualche modo con sospetto Lebezjatnikov.
– No, non è una sciocchezza! Un uomo offeso e irritato, come lei, dall’accaduto di ieri e allo stesso tempo capace di pensare alle disgrazie altrui, – un uomo del genere… anche se con le sue azioni commette un errore sociale, – ciononostante… è degno di rispetto! Non me lo sarei nemmeno aspettato da lei, Pietro Petrovich, tanto più che secondo i suoi principi, oh! quanto le sono d’intralcio i suoi principi! Come vi turba, per esempio, questa sventura di ieri, – esclamò il bonario Andrej Semenovich, provando di nuovo una forte simpatia per Pietro Petrovich, – e a che cosa, a che cosa vi serve assolutamente questo matrimonio, questo matrimonio legale, nobilissimo, gentilissimo Pietro Petrovich? A che vi serve proprio questa legalità nel matrimonio? Beh, se volete, picchiatemi pure, ma io sono felice, felice che non sia andato a buon fine, che siate libero, che non siate ancora del tutto perduto per l’umanità, felice… Vedete: mi sono sfogato!
– Il fatto è che nel vostro matrimonio civile non voglio essere cornuto e crescere figli altrui, ecco perché mi serve un matrimonio legale, – disse Luzhin per rispondere in qualche modo. Era particolarmente assorto e pensieroso.
– I bambini? Ha accennato ai bambini? – sussultò Andrej Semenovich, come un cavallo da battaglia che sente il suono della tromba militare – I bambini sono una questione sociale e di primaria importanza, su questo sono d’accordo; ma la questione dei bambini si risolverà in altro modo. Alcuni negano addirittura del tutto l’esistenza dei bambini, così come ogni accenno alla famiglia. Parleremo dei bambini dopo, ora occupiamoci delle corna! Ve lo confesso, questo è il mio punto debole. Questa brutta espressione, da ussaro, da Pushkin, è persino impensabile nel lessico del futuro. E poi, cosa sono le corna? Oh, che errore! Quali corna? A che servono le corna? Che sciocchezze! Al contrario, nel matrimonio civile non ci saranno! Le corna sono solo una conseguenza naturale di ogni matrimonio legale, per così dire, una sua correzione, una protesta, quindi in questo senso non sono affatto umilianti... E se un giorno, – supponendo l’assurdità, – dovessi trovarmi in un matrimonio legale, sarei persino felice delle vostre corna tanto sbandierate; direi allora a mia moglie: «Amica mia, finora ti ho solo amata, ora invece ti rispetto, perché sei riuscita a protestare!» Ridete? Questo perché non riuscite a liberarvi dai pregiudizi! Diamine, capisco bene quale sia il problema quando si viene traditi in un matrimonio legale; ma questa è solo una conseguenza meschina di un fatto meschino, in cui entrambi sono umiliati. Quando invece le corna vengono messe apertamente, come nel matrimonio civile, allora non esistono più, sono inconcepibili e perdono persino il nome di corna. Al contrario, vostra moglie vi dimostrerà solo quanto vi rispetti, ritenendovi incapace di opporvi alla sua felicità e abbastanza maturo da non vendicarvi di lei per il nuovo marito. Accidenti, a volte sogno che, se mi avessero data in sposa, bah! se mi fossi sposato (civile o legale, non importa), credo che avrei portato io stesso l’amante a mia moglie, se lei non se lo fosse trovato da sola. «Amica mia, – le direi, – ti amo, ma oltre a questo desidero che tu mi rispetti, ecco!» È così, è così che dico?..
Petr Petrovich ridacchiava mentre ascoltava, ma senza particolare entusiasmo. In realtà ascoltava a malapena. Stava davvero riflettendo su qualcos’altro, e alla fine anche Lebezatnikov se ne accorse. Petr Petrovich era persino agitato, si sfregava le mani, era assorto nei suoi pensieri. Tutto questo Andrei Semenovich lo capì e lo ricordò in seguito…