Una nuova traduzione di un classico della letteratura russa

Dostoevsky portrait

Capitolo Cinque

Testo originale

Когда на другое утро, ровно в одиннадцать часов, Раскольников вошел в дом – й части, в отделение пристава следственных дел, и попросил доложить о себе Порфирию Петровичу, то он даже удивился тому, как долго не принимали его: прошло по крайней мере десять минут, пока его позвали. А по его расчету, должны бы были, кажется, так сразу на него и наброситься. Между тем он стоял в приемной, а мимо него ходили и проходили люди, которым, по-видимому, никакого до него не было дела. В следующей комнате, похожей на канцелярию, сидело и писало несколько писцов, и очевидно было, что никто из них даже понятия не имел: кто и что такое Раскольников? Беспокойным и подозрительным взглядом следил он кругом себя, высматривая: нет ли около него хоть какого-нибудь конвойного, какого-нибудь таинственного взгляда, назначенного его стеречь, чтоб он куда не ушел? Но ничего подобного не было: он видел только одни канцелярские, мелко-озабоченные лица, потом еще каких-то людей, и никому-то не было до него никакой надобности: хоть иди он сейчас же на все четыре стороны. Все тверже и тверже укреплялась в нем мысль, что если бы действительно этот загадочный вчерашний человек, этот призрак, явившийся из-под земли, все знал и все видел, – так разве дали бы ему, Раскольникову, так стоять теперь и спокойно ждать? И разве ждали бы его здесь до одиннадцати часов, пока ему самому заблагорассудилось пожаловать? Выходило, что или тот человек еще ничего не донес, или… или просто он ничего тоже не знает и сам, своими глазами, ничего не видал (да и как он мог видеть?), а стало быть, все это, вчерашнее, случившееся с ним, Раскольниковым, опять-таки было призрак, преувеличенный раздраженным и больным воображением его. Эта догадка, еще даже вчера, во время самых сильных тревог и отчаяния, начала укрепляться в нем. Передумав все это теперь и готовясь к новому бою, он почувствовал вдруг, что дрожит, – и даже негодование закипело в нем при мысли, что он дрожит от страха перед ненавистным Порфирием Петровичем. Всего ужаснее было для него встретиться с этим человеком опять: он ненавидел его без меры, бесконечно, и даже боялся своею ненавистью как-нибудь обнаружить себя. И так сильно было его негодование, что тотчас же прекратило дрожь; он приготовился войти с холодным и дерзким видом и дал себе слово как можно больше молчать, вглядываться и вслушиваться и, хоть на этот раз, по крайней мере, во что бы то ни стало победить болезненно раздраженную натуру свою. В это самое время его позвали к Порфирию Петровичу.
Оказалось, что в эту минуту Порфирий Петрович был у себя в кабинете один. Кабинет его была комната ни большая, ни маленькая; стояли в ней: большой письменный стол перед диваном, обитым клеенкой, бюро, шкаф в углу и несколько стульев – всё казенной мебели, из желтого отполированного дерева. В углу, в задней стене, или, лучше сказать, в перегородке, была запертая дверь: там, далее, за перегородкой, должны были, стало быть, находиться еще какие-то комнаты. При входе Раскольникова Порфирий Петрович тотчас же притворил дверь, в которую тот вошел, и они остались наедине. Он встретил своего гостя, по-видимому, с самым веселым и приветливым видом, и только уже несколько минут спустя Раскольников, по некоторым признакам, заметил в нем как бы замешательство, – точно его вдруг сбили с толку или застали на чем-нибудь очень уединенном и скрытном.
– А, почтеннейший! Вот и вы… в наших краях… – начал Порфирий, протянув ему обе руки. – Ну, садитесь-ка, батюшка! Али вы, может, не любите, чтобы вас называли почтеннейшим и… батюшка, – этак tout court?[53] За фамильярность, пожалуйста, не сочтите… Вот сюда-с, на диванчик.
Раскольников сел, не сводя с него глаз.
«В наших краях», извинения в фамильярности, французское словцо «tout court» и проч. и проч. – все это были признаки характерные. «Он, однакож, мне обе руки-то протянул, а ни одной ведь не дал, отнял вовремя», – мелькнуло в нем подозрительно. Оба следили друг за другом, но, только что взгляды их встречались, оба, с быстротою молнии, отводили их один от другого.
– Я вам принес эту бумажку… об часах-то… вот-с. Так ли написано или опять переписывать?
– Что? Бумажка? Так, так… не беспокойтесь, так точно-с, – проговорил, как бы спеша куда-то, Порфирий Петрович и, уже проговорив это, взял бумагу и просмотрел ее. – Да, точно так-с. Больше ничего и не надо, – подтвердил он тою же скороговоркой и положил бумагу на стол. Потом, через минуту, уже говоря о другом, взял ее опять со стола и переложил к себе на бюро.
– Вы, кажется, говорили вчера, что желали бы спросить меня… форменно… о моем знакомстве с этой… убитой? – начал было опять Раскольников, – «ну зачем я вставил кажется? – промелькнуло в нем как молния. – Ну зачем я так беспокоюсь о том, что вставил это кажется?» – мелькнула в нем тотчас же другая мысль как молния.
И он вдруг ощутил, что мнительность его, от одного соприкосновения с Порфирием, от двух только слов, от двух только взглядов, уже разрослась в одно мгновение в чудовищные размеры… и что это страшно опасно: нервы раздражаются, волнение увеличивается. «Беда! Беда!.. Опять проговорюсь».
– Да-да-да! Не беспокойтесь! Время терпит, время терпит-с, – бормотал Порфирий Петрович, похаживая взад и вперед около стола, но как-то без всякой цели, как бы кидаясь то к окну, то к бюро, то опять к столу, то избегая подозрительного взгляда Раскольникова, то вдруг сам останавливаясь на месте и глядя на него прямо в упор. Чрезвычайно странною казалась при этом его маленькая, толстенькая и круглая фигурка, как будто мячик, катавшийся в разные стороны и тотчас отскакивавший от всех стен и углов.
– Успеем-с, успеем-с!.. А вы курите? Есть у вас? Вот-с, папиросочка-с… – продолжал он, подавая гостю папироску. – Знаете, я принимаю вас здесь, а ведь квартира-то моя вот тут же, за перегородкой… казенная-с, а я теперь на вольной, на время. Поправочки надо было здесь кой-какие устроить. Теперь почти готово… казенная квартира, знаете, это славная вещь, – а? Как вы думаете?
– Да, славная вещь, – ответил Раскольников, почти с насмешкой смотря на него.
– Славная вещь, славная вещь… – повторял Порфирий Петрович, как будто задумавшись вдруг о чем-то совсем другом, – да! славная вещь! – чуть не вскрикнул он под конец, вдруг вскинув глаза на Раскольникова и останавливаясь в двух шагах от него. Это многократное глупенькое повторение, что казенная квартира славная вещь, слишком, по пошлости своей, противоречило с серьезным, мыслящим и загадочным взглядом, который он устремил теперь на своего гостя.
Но это еще более подкипятило злобу Раскольникова, и он уже никак не мог удержаться от насмешливого и довольно неосторожного вызова.
– А знаете что, – спросил он вдруг, почти дерзко смотря на него и как бы ощущая от своей дерзости наслаждение, – ведь это существует, кажется, такое юридическое правило, такой прием юридический – для всех возможных следователей – сперва начать издалека, с пустячков, или даже с серьезного, но только совсем постороннего, чтобы, так сказать, ободрить, или, лучше сказать, развлечь допрашиваемого, усыпить его осторожность, и потом вдруг, неожиданнейшим образом огорошить его в самое темя каким-нибудь самым роковым и опасным вопросом; так ли? Об этом, кажется, во всех правилах и наставлениях до сих пop свято упоминается?
– Так, так… что ж, вы думаете, это я вас казенной-то квартирой того… а? – И, сказав это, Порфирий Петрович прищурился, подмигнул; что-то веселое и хитрое пробежало по лицу его, морщинки на его лбу разгладились, глазки сузились, черты лица растянулись, и он вдруг залился нервным, продолжительным смехом, волнуясь и колыхаясь всем телом и прямо смотря в глаза Раскольникову. Тот засмеялся было сам, несколько принудив себя; но когда Порфирий, увидя, что и он тоже смеется, закатился уже таким смехом, что почти побагровел, то отвращение Раскольникова вдруг перешло всю осторожность: он перестал смеяться, нахмурился и долго и ненавистно смотрел на Порфирия, не спуская с него глаз, во все время его длинного и как бы с намерением непрекращавшегося смеха. Неосторожность была, впрочем, явная с обеих сторон: выходило, что Порфирий Петрович как будто смеется в глаза над своим гостем, принимающим этот смех с ненавистью, и очень мало конфузится от этого обстоятельства. Последнее было очень знаменательно для Раскольникова: он понял, что, верно, Порфирий Петрович и давеча совсем не конфузился, а, напротив, сам он, Раскольников, попался, пожалуй, в капкан; что тут явно существует что-то, чего он не знает, какая-то цель; что, может, все уже подготовлено и сейчас, сию минуту обнаружится и обрушится…
Он тотчас же пошел прямо к делу, встал с места и взял фуражку.
– Порфирий Петрович, – начал он решительно, но с довольно сильною раздражительностию, – вы вчера изъявили желание, чтоб я пришел для каких-то допросов. (Он особенно упер на слово: допросов.) Я пришел, и если вам надо что, так спрашивайте, не то позвольте уж мне удалиться. Мне некогда, у меня дело… Мне надо быть на похоронах того самого раздавленного лошадьми чиновника, про которого вы… тоже знаете… – прибавил он, тотчас же рассердившись за это прибавление, а потом тотчас же еще более раздражившись, – мне это все надоело-с, слышите ли, и давно уже… я отчасти от этого и болен был… одним словом, – почти вскрикнул он, почувствовав, что фраза о болезни еще более некстати, – одним словом: извольте или спрашивать меня, или отпустить сейчас же… а если спрашивать, то не иначе как по форме-с! Иначе не дозволю; а потому покамест прощайте, так как нам вдвоем теперь нечего делать.
– Господи! Да что вы это! Да об чем вас спрашивать, – закудахтал вдруг Порфирий Петрович, тотчас же изменяя и тон и вид и мигом перестав смеяться, – да не беспокойтесь, пожалуйста, – хлопотал он, то опять бросаясь во все стороны, то вдруг принимаясь усаживать Раскольникова, – время терпит, время терпит-с, и все это одни пустяки-с! Я, напротив, так рад, что вы наконец-то к нам прибыли… Я как гостя вас принимаю. А за этот смех проклятый вы, батюшка Родион Романович, меня извините. Родион Романович? Ведь так, кажется, вас по батюшке-то?.. Нервный человек-с, рассмешили вы меня очень остротою вашего замечания; иной раз, право, затрясусь, как гуммиластик, да этак на полчаса… Смешлив-с. По комплекции моей даже паралича боюсь. Да садитесь же, что вы?.. Пожалуйста, батюшка, а то подумаю, что вы рассердились…
Раскольников молчал, слушал и наблюдал, все еще гневно нахмурившись. Он, впрочем, сел, но не выпуская из рук фуражки.
– Я вам одну вещь, батюшка Родион Романович, скажу про себя, так сказать в объяснение характеристики, – продолжал, суетясь по комнате, Порфирий Петрович и по-прежнему как бы избегая встретиться глазами с своим гостем. – Я, знаете, человек холостой, этак несветский и неизвестный, и к тому же законченный человек, закоченелый человек-с, в семя пошел и… и… и заметили ль вы, Родион Романович, что у нас, то есть у нас в России-с, и всего более в наших петербургских кружках, если два умные человека, не слишком еще между собою знакомые, но, так сказать, взаимно друг друга уважающие, вот как мы теперь с вами-с, сойдутся вместе, то целых полчаса никак не могут найти темы для разговора, – коченеют друг перед другом, сидят и взаимно конфузятся. У всех есть тема для разговора, у дам, например… у светских, например, людей высшего тона, всегда есть разговорная тема, c’est de rigueur,[54] а среднего рода люди, как мы, – все конфузливы и неразговорчивы… мыслящие то есть. Отчего это, батюшка, происходит-с? Интересов общественных, что ли, нет-с, али честны уж мы очень и друг друга обманывать не желаем, не знаю-с. А? Как вы думаете? Да фуражечку-то отложите-с, точно уйти сейчас собираетесь, право неловко смотреть… Я, напротив, так рад-с…
Раскольников положил фуражку, продолжая молчать и серьезно, нахмуренно вслушиваться в пустую и сбивчивую болтовню Порфирия. «Да что он, в самом деле, что ли, хочет внимание мое развлечь глупою своею болтовней?»
– Кофеем вас не прошу-с, не место; но минуток пять времени почему не посидеть с приятелем, для развлечения, – не умолкая, сыпал Порфирий, – и знаете-с, все эти служебные обязанности… да вы, батюшка, не обижайтесь, что я вот все хожу-с взад да вперед; извините, батюшка, обидеть вас уж очень боюсь; а моцион так мне просто необходим-с. Все сижу и уж так рад походить минут пять… геморрой-с… все гимнастикой собираюсь лечиться; там, говорят, статские, действительные статские и даже тайные советники охотно через веревочку прыгают-с; вон оно как, наука-то, в нашем веке-с… так-с… А насчет этих здешних обязанностей, допросов и всей этой формалистики… вот вы, батюшка, сейчас упомянуть изволили сами о допросах-с… так, знаете, действительно, батюшка Родион Романович, эти допросы иной раз самого допросчика больше, чем допрашиваемого, с толку сбивают… Об этом вы, батюшка, с совершенною справедливостью и остроумием сейчас заметить изволили. (Раскольников не замечал ничего подобного.) Запутаешься-с! Право, запутаешься! и все-то одно и то же, все-то одно и то же, как барабан! Вон реформа идет, и мы хоть в названии-то будем переименованы, хе! хе! хе! А уж про приемы-то наши юридические, – как остроумно изволили выразиться, – так уж совершенно вполне с вами согласен-с. Ну кто же, скажите, из всех подсудимых, даже из самого посконного мужичья, не знает, что его, например, сначала начнут посторонними вопросами усыплять (по счастливому выражению вашему), а потом вдруг и огорошат в самое темя, обухом-то-с, хе! хе! хе! в самое-то темя, по счастливому уподоблению вашему! хе! хе! так вы это в самом деле подумали, что я квартирой-то вас хотел… хе! хе! Иронический же вы человек. Ну, не буду! Ах да, кстати, одно словцо другое зовет, одна мысль другую вызывает, – вот вы о форме тоже давеча изволили упомянуть, насчет, знаете, допросика-то-с… Да что ж по форме! Форма, знаете, во многих случаях, вздор-с. Иной раз только по-дружески поговоришь, ан и выгоднее. Форма никогда не уйдет, в этом позвольте мне вас успокоить-с; да что такое, в сущности, форма, я вас спрошу? Формой нельзя на всяком шагу стеснять следователя. Дело следователя ведь это, так сказать, свободное художество, в своем роде-с или вроде того… хе! хе! хе!..
Порфирий Петрович перевел на минутку дух. Он так и сыпал, не уставая, то бессмысленно пустые фразы, то вдруг пропускал какие-то загадочные словечки и тотчас же опять сбивался на бессмыслицу. По комнате он уже почти бегал, все быстрей и быстрей передвигая свои жирные ножки, все смотря в землю, засунув правую руку за спину, а левою беспрерывно помахивая и выделывая разные жесты, каждый раз удивительно не подходившие к его словам. Раскольников вдруг заметил, что, бегая по комнате, он раза два точно как будто останавливался подле дверей, на одно мгновение, и как будто прислушивался… «Ждет он, что ли, чего-нибудь?»
– А это вы действительно совершенно правы-с, – опять подхватил Порфирий, весело, с необыкновенным простодушием смотря на Раскольникова (отчего тот так и вздрогнул и мигом приготовился), – действительно правы-с, что над формами-то юридическими с таким остроумием изволили посмеяться, хе-хе! Уж эти (некоторые, конечно) глубокомысленно-психологические приемы-то наши крайне смешны-с, да, пожалуй, и бесполезны-с, в случае если формой-то очень стеснены-с. Да-с… опять-таки я про форму: ну, признавай или, лучше сказать, подозревай я кого-нибудь, того, другого, третьего, так сказать, за преступника-с, по какому-нибудь дельцу, мне порученному… Вы ведь в юристы готовитесь, Родион Романович?
– Да, готовился…
– Ну, так вот там, так сказать, и примерчик на будущее, – то есть не подумайте, чтоб я вас учить осмелился: эвона ведь вы какие статьи о преступлениях печатаете! Нет-с, а так, в виде факта, примерчик осмелюсь представить, – так вот считай я, например, того, другого, третьего за преступника, ну зачем, спрошу, буду я его раньше срока беспокоить, хотя бы я и улики против него имел-с? Иного я и обязан, например, заарестовать поскорее, а другой ведь не такого характера, право-с; так отчего ж бы и не дать ему погулять по городу, хе-хе-с! Нет, вы, я вижу, не совсем понимаете, так я вам пояснее изображу-с: посади я его, например, слишком рано, так ведь этим я ему, пожалуй, нравственную, так сказать, опору придам, хе-хе! вы смеетесь? (Раскольников и не думал смеяться: он сидел стиснув губы, не спуская своего воспаленного взгляда с глаз Порфирия Петровича.) А между тем ведь это так-с, с иным субъектом особенно, потому люди многоразличны, и над всем одна практика-с. Вы вот изволите теперича говорить: улики; да ведь оно, положим, улики-с, да ведь улики-то, батюшка, о двух концах, большею-то частию-с, а ведь я следователь, стало быть слабый человек, каюсь: хотелось бы следствие, так сказать, математически ясно представить, хотелось бы такую улику достать, чтобы на дважды два – четыре походило! На прямое и бесспорное доказательство походило бы! А ведь засади его не вовремя, – хотя бы я был и уверен, что это он, – так ведь я, пожалуй, сам у себя средства отниму к дальнейшему его обличению, а почему? А потому что я ему, так сказать, определенное положение дам, так сказать, психологически его определю и успокою, вот он и уйдет от меня в свою скорлупу: поймет, наконец, что он арестант. Говорят вон, в Севастополе, сейчас после Альмы,[55] умные-то люди уж как боялись, что вот-вот атакует неприятель открытою силой и сразу возьмет Севастополь; а как увидели, что неприятель правильную осаду предпочел и первую параллель открывает, так куды, говорят, обрадовались и успокоились умные-то люди-с: по крайности на два месяца, значит, дело затянулось, потому когда-то правильной-то осадой возьмут! Опять смеетесь, опять не верите? Оно, конечно, правы и вы. Правы-с, правы-с! Это всё частные случаи, согласен с вами; представленный случай действительно частный-с! Но ведь вот что при этом, добрейший Родион Романович, наблюдать следует: ведь общего-то случая-с, того самого, на который все юридические формы и правила примерены и с которого они рассчитаны и в книжки записаны, вовсе не существует-с, по тому самому, что всякое дело, всякое, хоть, например, преступление, как только оно случится в действительности, тотчас же и обращается в совершенно частный случай-с; да иногда ведь в какой: так-таки ни на что прежнее не похожий-с. Прекомические иногда случаи случаются в этом роде-с. Да оставь я иного-то господина совсем одного: не бери я его и не беспокой, но чтоб знал он каждый час и каждую минуту, или по крайней мере подозревал, что я все знаю, всю подноготную, и денно и нощно слежу за ним, неусыпно его сторожу, и будь он у меня сознательно под вечным подозрением и страхом, так ведь, ей-богу, закружится, право-с, сам придет, да, пожалуй, еще и наделает чего-нибудь, что уже на дважды два походить будет, так сказать, математический вид будет иметь, – оно и приятно-с. Это и с мужиком сиволапым может произойти, а уж с нашим братом, современно умным человеком, да еще в известную сторону развитым, и подавно! Потому, голубчик, что весьма важная штука понять, в которую сторону развит человек. А нервы-то-с, нервы-то-с, вы их-то так и забыли-с! Ведь все это ныне больное, да худое, да раздраженное!.. А желчи-то, желчи в них во всех сколько! Да ведь это, я вам скажу, при случае своего рода рудник-с! И какое мне в том беспокойство, что он несвязанный ходит по городу! Да пусть, пусть его погуляет пока, пусть; я ведь и без того знаю, что он моя жертвочка и никуда не убежит от меня! Да и куда ему убежать, хе-хе! За границу, что ли? За границу поляк убежит, а не он, тем паче что я слежу да и меры принял. В глубину отечества убежит, что ли? Да ведь там мужики живут, настоящие, посконные, русские; этак ведь современно-то развитый человек скорее острог предпочтет, чем с такими иностранцами, как мужички наши, жить, хе-хе! Но это все вздор и наружное. Что такое: убежит! это форменное; а главное-то не то; не по этому одному он не убежит от меня, что некуда убежать: он у меня психологически не убежит, хе-хе! Каково выраженьице-то! Он по закону природы у меня не убежит, хотя бы даже и было куда убежать. Видали бабочку перед свечкой? Ну, так вот он все будет, все будет около меня, как около свечки, кружиться; свобода не мила станет, станет задумываться, запутываться, сам себя кругом запутает, как в сетях, затревожит себя насмерть!.. Мало того: сам мне какую-нибудь математическую штучку, вроде дважды двух, приготовит, – лишь дай я ему только антракт подлиннее… И все будет, все будет около меня же круги давать, все суживая да суживая радиус, и – хлоп! Прямо мне в рот и влетит, я его и проглочу-с, а это уж очень приятно, хе-хе-хе. Вы не верите?
Раскольников не отвечал, он сидел бледный и неподвижный, все с тем же напряжением всматриваясь в лицо Порфирия.
«Урок хорош! – думал он, холодея. – Это даже уж и не кошка с мышью, как вчера было. И не силу же он свою мне бесполезно выказывает и… подсказывает: он гораздо для этого умнее. Тут цель другая, какая же? Эй, вздор, брат, пугаешь ты меня и хитришь! Нет у тебя доказательств и не существует вчерашний человек! А ты просто с толку сбить хочешь, раздражить меня хочешь преждевременно, да в этом состоянии и прихлопнуть, только врешь, оборвешься, оборвешься! Но зачем же, зачем же до такой степени мне подсказывать?.. На больные, что ли, нервы мои он рассчитывает!.. Нет, брат, врешь, оборвешься, хотя ты что-то и приготовил… Ну, вот и посмотрим, что такое ты там приготовил».
И он скрепился изо всех сил, приготовляясь к страшной и неведомой катастрофе. По временам ему хотелось кинуться и тут же на месте задушить Порфирия. Он, еще входя сюда, этой злобы боялся. Он чувствовал, что пересохли его губы, сердце колотится, пена запеклась на губах. Но он все-таки решился молчать и не промолвить слова до времени. Он понял, что это самая лучшая тактика в его положении, потому что не только он не проговорится, но, напротив, раздражит молчанием самого врага, и, пожалуй, еще тот ему же проговорится. По крайней мере, он на это надеялся.
– Нет, вы, я вижу, не верите-с, думаете все, что я вам шуточки невинные подвожу, – подхватил Порфирий, все более и более веселея и беспрерывно хихикая от удовольствия и опять начиная кружить по комнате, – оно, конечно, вы правы-с; у меня и фигура уж так самим богом устроена, что только комические мысли в других возбуждает; буффон-с;[56] но я вам вот что скажу и опять повторю-с, что вы, батюшка, Родион Романович, уж извините меня, старика, человек еще молодой-с, так сказать, первой молодости, а потому выше всего ум человеческий цените, по примеру всей молодежи. Игривая острота ума и отвлеченные доводы рассудка вас соблазняют-с. И это точь-в-точь, как прежний австрийский гофкригсрат,[57] например, насколько то есть я могу судить о военных событиях: на бумаге-то они и Наполеона разбили и в полон взяли, и уж как там, у себя в кабинете, все остроумнейшим образом рассчитали и подвели, а смотришь, генерал-то Мак и сдается со всей своей армией, хе-хе-хе! Вижу, вижу, батюшка Родион Романович, смеетесь вы надо мною, что я, такой статский человек, все из военной истории примерчики подбираю. Да что делать, слабость, люблю военное дело, и уж так люблю я читать все эти военные реляции… решительно я моей карьерой манкировал. Мне бы в военной служить-с, право-с. Наполеоном-то, может быть, и не сделался бы, ну а майором бы был-с, хе-хе-хе! Ну-с, так я вам теперь, родимый мой, всю подробную правду скажу насчет того то есть частного случая-то: действительность и натура, сударь вы мой, есть важная вещь и ух как иногда самый прозорливейший расчет подсекают! Эй, послушайте старика, серьезно говорю, Родион Романович (говоря это, едва ли тридцатипятилетний Порфирий Петрович действительно как будто вдруг весь состарился; даже голос его изменился, и как-то весь он скрючился), – к тому же я человек откровенный-с… Откровенный я человек или нет? Как по-вашему? Уж кажется, что вполне: этакие-то вещи вам задаром сообщаю, да еще награждения за это не требую, хе-хе! Ну, так вот-с, продолжаю-с: остроумие, по-моему, великолепная вещь-с; это, так сказать, краса природы и утешение жизни, и уж какие, кажется, фокусы может оно задавать, так что где уж, кажется, иной раз угадать какому-нибудь бедненькому следователю, который притом и сам своей фантазией увлечен, как и всегда бывает, потому тоже ведь человек-c! Да натура-то бедненького следователя выручает-с, вот беда! А об этом и не подумает увлекающаяся остроумием молодежь, «шагающая через все препятствия» (как вы остроумнейшим и хитрейшим образом изволили выразиться). Он-то, положим, и солжет, то есть человек-то-с, частный-то случай-с… incognito-то-с, и солжет отлично, наихитрейшим манером; тут бы, кажется, и триумф, и наслаждайся плодами своего остроумия, а он хлоп! да в самом-то интересном, в самом скандалезнейшем месте и упадет в обморок. Оно, положим, болезнь, духота тоже иной раз в комнатах бывает, да все-таки-с! Все-таки мысль подал! Солгал-то он бесподобно, а на натуру-то и не сумел рассчитать. Вон оно, коварство-то где-с! Другой раз, увлекаясь игривостию своего остроумия, начнет дурачить подозревающего его человека; побледнеет как бы нарочно, как бы в игре, да слишком уж натурально побледнеет-то, слишком уж на правду похоже, ан и опять подал мысль! Хоть и надует с первого раза, да за ночь-то тот и надумается, коли сам малый не промах. Да ведь на каждом шагу этак-то-с! Да чего: сам вперед начнет забегать, соваться начнет, куда и не спрашивают, заговаривать начнет беспрерывно о том, о чем бы надо, напротив, молчать, различные аллегории начнет подпускать, хе-хе! сам придет и спрашивать начнет: зачем-де меня долго не берут? хе-хе-хе! и это ведь с самым остроумнейшим человеком может случиться, с психологом и литератором-с! Зеркало натура, зеркало-с, самое прозрачное-с! Смотри в него и любуйся, вот что-с! Да что это вы так побледнели, Родион Романович, не душно ли вам, не растворить ли окошечко?
– О, не беспокойтесь, пожалуйста, – вскричал Раскольников и вдруг захохотал, – пожалуйста, не беспокойтесь!
Порфирий остановился против него, подождал и вдруг сам захохотал вслед за ним. Раскольников встал с дивана, вдруг резко прекратив свой, совершенно припадочный, смех.
– Порфирий Петрович! – проговорил он громко и отчетливо, хотя едва стоял на дрожавших ногах, – я, наконец, вижу ясно, что вы положительно подозреваете меня в убийстве этой старухи и ее сестры Лизаветы. С своей стороны, объявляю вам, что все это мне давно уже надоело. Если находите, что имеете право меня законно преследовать, то преследуйте; арестовать, то арестуйте. Но смеяться себе в глаза и мучить себя я не позволю.
Вдруг губы его задрожали, глаза загорелись бешенством, и сдержанный до сих пор голос зазвучал.
– Не позволю-c! – крикнул он вдруг, изо всей силы стукнув кулаком по столу, – слышите вы это, Порфирий Петрович? Не позволю!
– Ах, господи, да что это опять! – вскрикнул, по-видимому в совершенном испуге, Порфирий Петрович, – батюшка! Родион Романович! Родименький! Отец! Да что с вами?
– Не позволю! – крикнул было другой раз Раскольников.
– Батюшка, потише! Ведь услышат, придут! Ну что тогда мы им скажем, подумайте! – прошептал в ужасе Порфирий Петрович, приближая свое лицо к самому лицу Раскольникова.
– Не позволю, не позволю! – машинально повторил Раскольников, но тоже вдруг совершенным шепотом.
Порфирий быстро отвернулся и побежал отворить окно.
– Воздуху пропустить, свежего! Да водицы бы вам, голубчик, испить, ведь это припадок-с! – И он бросился было к дверям приказать воды, но тут же в углу, кстати, нашелся графин с водой.
– Батюшка, испейте, – шептал он, бросаясь к нему с графином, – авось поможет… – Испуг и самое участие Порфирия Петровича были до того натуральны, что Раскольников умолк и с диким любопытством стал его рассматривать. Воды, впрочем, он не принял.
– Родион Романович! миленький! да вы этак себя с ума сведете, уверяю вас, э-эх! А-х! Выпейте-ка! Да выпейте хоть немножечко!
Он таки заставил его взять стакан с водой в руки. Тот машинально поднес было его к губам, но, опомнившись, с отвращением поставил на стол.
– Да-с, припадочек у нас был-с! Этак вы опять, голубчик, прежнюю болезнь себе возвратите, – закудахтал с дружественным участием Порфирий Петрович, впрочем, все еще с каким-то растерявшимся видом. – Господи! Да как же этак себя не беречь? Вот и Дмитрий Прокофьич ко мне вчера приходил, – согласен, согласен-с, у меня характер язвительный, скверный, а они вот что из этого вывели!.. Господи! Пришел вчера, после вас, мы обедали, говорил-говорил, я только руки расставил: ну, думаю… ах ты, господи! От вас, что ли, он приходил? Да садитесь же, батюшка, присядьте ради Христа!
– Нет, не от меня! Но я знал, что он к вам пошел и зачем пошел, – резко ответил Раскольников.
– Знали?
– Знал. Ну что же из этого?
– Да то же, батюшка, Родион Романович, что я не такие еще ваши подвиги знаю; обо всем известен-с! Ведь я знаю, как вы квартиру-то нанимать ходили, под самую ночь, когда смерклось, да в колокольчик стали звонить, да про кровь спрашивали, да работников и дворников с толку сбили. Ведь и понимаю настроение-то ваше душевное, тогдашнее-то… да ведь все-таки этак вы себя просто с ума сведете, ей-богу-с! Закружитесь! Негодование-то в вас уж очень сильно кипит-с, благородное-с, от полученных обид, сперва от судьбы, а потом от квартальных, вот вы и мечетесь туда и сюда, чтобы, так сказать, поскорее заговорить всех заставить и тем все разом покончить, потому что надоели вам эти глупости и все подозрения эти. Ведь так? угадал-с настроение-то?.. Только вы этак не только себя, да и Разумихина у меня закружите; ведь слишком уже он добрый человек для этого, сами знаете. У вас-то болезнь, а у него добродетель, болезнь-то и выходит к нему прилипчивая… Я вам, батюшка, вот когда успокоитесь, расскажу… да садитесь же, батюшка, ради Христа! Пожалуйста, отдохните, лица на вас нет; да присядьте же.
Раскольников сел, дрожь его проходила, и жар выступал во всем теле. В глубоком изумлении, напряженно слушал он испуганного и дружески ухаживавшего за ним Порфирия Петровича. Но он не верил ни единому его слову, хотя ощущал какую-то странную наклонность поверить. Неожиданные слова Порфирия о квартире совершенно его поразили. «Как же это, он, стало быть, знает про квартиру-то? – подумалось ему вдруг, – и сам же мне и рассказывает!»
– Да-с, был такой почти точно случай, психологический, в судебной практике нашей-с, болезненный такой случай-с, – продолжал скороговоркой Порфирий. – Тоже наклепал один на себя убийство-с, да еще как наклепал-то: целую галлюсинацию подвел, факты представил, обстоятельства рассказал, спутал, сбил всех и каждого, а чего? Сам он, совершенно неумышленно, отчасти, причиной убийства был, но только отчасти, и как узнал про то, что он убийцам дал повод, затосковал, задурманился, стало ему представляться, повихнулся совсем, да и уверил сам себя, что он-то и есть убийца! Да правительствующий сенат, наконец, дело-то разобрал, и несчастный был оправдан и под призрение отдан. Спасибо правительствующему сенату! Эх-ма, ай-ай-ай! Да этак что же, батюшка? Этак можно и горячку нажить, когда уж этакие поползновения нервы свои раздражать являются, по ночам в колокольчики ходить звонить да про кровь расспрашивать! Эту ведь я психологию-то изучил всю на практике-с. Этак ведь иногда человека из окна или с колокольни соскочить тянет, и ощущение-то такое соблазнительное. Тоже и колокольчики-с… Болезнь, Родион Романович, болезнь! Болезнию своей пренебрегать слишком начали-с. Посоветовались бы вы с опытным медиком, а то что у вас этот толстый-то!.. Бред у вас! Это все у вас просто в бреду одном делается!..
На мгновение все так и завертелось кругом Раскольникова.
«Неужели, неужели, – мелькало в нем, – он лжет и теперь? Невозможно, невозможно!» – отталкивал он от себя эту мысль, чувствуя заранее, до какой степени бешенства и ярости может она довести его, чувствуя, что от бешенства с ума сойти может.
– Это было не в бреду, это было наяву! – вскричал он, напрягая все силы своего рассудка проникнуть в игру Порфирия. – Наяву, наяву! Слышите ли?
– Да, понимаю и слышу-с! Вы и вчера говорили, что не в бреду, особенно даже напирали, что не в бреду! Все, что вы можете сказать, понимаю-с! Э-эх!.. Да послушайте же, Родион Романович, благодетель вы мой, ну, вот хоть бы это-то обстоятельство. Ведь вот будь вы действительно, на самом-то деле преступны али там как-нибудь замешаны в это проклятое дело, ну стали бы вы, помилуйте, сами напирать, что не в бреду вы все это делали, а, напротив, в полной памяти? Да еще особенно напирать, с упорством таким, особенным, напирать, – ну могло ли быть, ну могло ли быть это, помилуйте? Да ведь совершенно же напротив, по-моему. Ведь если б вы за собой что-либо чувствовали, так вам именно следовало бы напирать: что непременно, дескать, в бреду! Так ли? Ведь так?
Что-то лукавое послышалось в этом вопросе. Раскольников отшатнулся к самой спинке дивана от наклонившегося к нему Порфирия и молча, в упор, в недоумении его рассматривал.
– Али вот насчет господина Разумихина, насчет того то есть, от себя ли он вчера приходил говорить или с вашего наущения? Да вам именно должно бы говорить, что от себя приходил, и скрыть, что с вашего наущения! А ведь вот вы не скрываете же! Вы именно упираете на то, что с вашего наущения!
Раскольников никогда не упирал на это. Холод прошел по спине его.
– Вы все лжете, – проговорил он медленно и слабо, с искривившимися в болезненную улыбку губами, – вы мне опять хотите показать, что всю игру мою знаете, все ответы мои заранее знаете, – говорил он, сам почти чувствуя, что уже не взвешивает как должно слов, – запугать меня хотите… или просто смеетесь надо мной…
Он продолжал в упор смотреть на него, говоря это, и вдруг опять беспредельная злоба блеснула в глазах его.
– Лжете вы все! – вскричал он. – Вы сами отлично знаете, что самая лучшая увертка преступнику по возможности не скрывать, чего можно не скрыть. Не верю я вам!
– Экой же вы вертун! – захихикал Порфирий, – да с вами, батюшка, и не сладишь; мономания какая-то в вас засела. Так не верите мне? А я вам скажу, что уж верите, уж на четверть аршина поверили, а я сделаю, что поверите и на весь аршин, потому истинно вас люблю и искренно добра вам желаю.
Губы Раскольникова задрожали.
– Да-с, желаю-с, окончательно вам скажу-с, – продолжал он, слегка, дружески, взявши за руку Раскольникова, немного повыше локтя, – окончательно скажу-с: наблюдайте вашу болезнь. К тому же вот к вам и фамилия теперь приехала; об ней-то попомните. Покоить вам и нежить их следует, а вы их только пугаете…
– Какое вам дело? Почем это вы знаете? К чему так интересуетесь? Вы следите, стало быть, за мной и хотите мне это показать?
– Батюшка! Да ведь от вас же, от вас же самих все узнал! Вы и не замечаете, что в волнении своем все вперед сами высказываете и мне и другим. От господина Разумихина, Дмитрия Прокофьича, тоже вчера много интересных подробностей узнал. Нет-с, вот вы меня прервали, а я скажу, что через мнительность вашу, при всем остроумии вашем, вы даже здравый взгляд на вещи изволили потерять. Ну вот, например, хоть на ту же опять тему, насчет колокольчиков-то: да этакую-то драгоценность, этакой факт (целый ведь факт-с!) я вам так, с руками и с ногами, и выдал, я-то, следователь! И вы ничего в этом не видите? Да подозревай я вас хоть немножко, так ли следовало мне поступить! Мне, напротив, следовало бы сначала усыпить подозрения ваши и виду не подать, что я об этом факте уже известен; отвлечь, этак, вас в противоположную сторону, да вдруг, как обухом по темени (по вашему же выражению), и огорошить: «А что, дескать, сударь, изволили вы в квартире убитой делать в десять часов вечера, да чуть ли еще и не в одиннадцать? А зачем в колокольчик звонили? А зачем про кровь расспрашивали? А зачем дворников сбивали и в часть, к квартальному поручику, подзывали?» Вот как бы следовало мне поступить, если б я хоть капельку на вас подозрения имел. Следовало бы по всей форме от вас показание-то отобрать, обыск сделать, да, пожалуй, еще вас и заарестовать… Стало быть, я на вас не питаю подозрений, коли иначе поступил! А вы здравый взгляд потеряли, да и не видите ничего, повторяю-с!
Раскольников вздрогнул всем телом, так что Порфирий Петрович слишком ясно заметил это.
– Лжете вы все! – вскричал он, – я не знаю ваших целей, но вы все лжете… Давеча вы не в этом смысле говорили, и ошибиться нельзя мне… Вы лжете!
– Я лгу? – подхватил Порфирий, по-видимому горячась, но сохраняя самый веселый и насмешливый вид и, кажется, нимало не тревожась тем, какое мнение имеет о нем г-н Раскольников. – Я лгу?.. Ну, а как я с вами давеча поступил (я-то, следователь), сам вам подсказывая и выдавая все средства к защите, сам же вам всю эту психологию подводя: «Болезнь, дескать, бред, разобижен был; меланхолия да квартальные», и все это прочее? А? хе-хе-хе! Хотя оно, впрочем, – кстати скажу, – все эти психологические средства к защите, отговорки да увертки крайне несостоятельны, да и о двух концах: «Болезнь, дескать, бред, грезы, мерещилось, не помню», все это так-с, да зачем же, батюшка, в болезни-то да в бреду все такие именно грезы мерещутся, а не прочие? Могли ведь быть и прочие-с? Так ли? Хе-хе-хе-хе!
Раскольников гордо и с презрением посмотрел на него.
– Одним словом, – настойчиво и громко сказал он, вставая и немного оттолкнув при этом Порфирия, – одним словом, я хочу знать: признаете ли вы меня окончательно свободным от подозрений или нет? Говорите, Порфирий Петрович, говорите положительно и окончательно, и скорее, сейчас!
– Эк ведь комиссия! Ну, уж комиссия же с вами, – вскричал Порфирий с совершенно веселым, лукавым и нисколько не встревоженным видом. – Да и к чему вам знать, к чему вам так много знать, коли вас еще и не начинали беспокоить нисколько! Ведь вы как ребенок: дай да подай огонь в руки! И зачем вы так беспокоитесь? Зачем сами-то вы так к нам напрашиваетесь, из каких причин? А? хе-хе-хе!
– Повторяю вам, – вскричал в ярости Раскольников, – что не могу дольше переносить…
– Чего-с? Неизвестности-то? – перебил Порфирий.
– Не язвите меня! Я не хочу!.. Говорю вам, что не хочу!.. Не могу и не хочу!.. Слышите! Слышите! – крикнул он, стукнув опять кулаком по столу.
– Да тише же, тише! Ведь услышат! серьезно предупреждаю: поберегите себя. Я не шучу-с! – проговорил шепотом Порфирий, но на этот раз в лице его уже не было давешнего бабьи-добродушного и испуганного выражения; напротив, теперь он прямо приказывал, строго, нахмурив брови и как будто разом нарушая все тайны и двусмысленности. Но это было только на мгновение. Озадаченный было Раскольников вдруг впал в настоящее исступление; но странно: он опять послушался приказания говорить тише, хотя и был в самом сильном пароксизме бешенства.
– Я не дам себя мучить, – зашептал он вдруг по-давешнему, с болью и с ненавистию мгновенно сознавая в себе, что не может не подчиниться приказанию, и приходя от этой мысли еще в большее бешенство, – арестуйте меня, обыскивайте меня, но извольте действовать по форме, а не играть со мной-с! Не смейте…
– Да не беспокойтесь же о форме, – перебил Порфирий с прежнею лукавою усмешкой и как бы даже с наслаждением любуясь Раскольниковым, – я вас, батюшка, пригласил теперь по-домашнему, совершенно этак по-дружески!
– Не хочу я вашей дружбы и плюю на нее! Слышите ли? И вот же: беру фуражку и иду. Ну-тка, что теперь скажешь, коли намерен арестовать?
Он схватил фуражку и пошел к дверям.
– А сюрпризик-то не хотите разве посмотреть? – захихикал Порфирий, опять схватывая его немного повыше локтя и останавливая у дверей. Он, видимо, становился все веселее и игривее, что окончательно выводило из себя Раскольникова.
– Какой сюрпризик? что такое? – спросил он, вдруг останавливаясь и с испугом смотря на Порфирия.
– Сюрпризик-с, вот тут, за дверью у меня сидит, хе-хе-хе! (Он указал пальцем на запертую дверь в перегородке, которая вела в казенную квартиру его.) – Я и на замок припер, чтобы не убежал.
– Что такое? где? что?.. – Раскольников подошел было к двери и хотел отворить, но она была заперта.
– Заперта-с, вот и ключ!
И в самом деле, он показал ему ключ, вынув из кармана.
– Лжешь ты все! – завопил Раскольников, уже не удерживаясь, – лжешь, полишинель[58] проклятый! – и бросился на ретировавшегося к дверям, но нисколько не струсившего Порфирия.
– Я все, все понимаю! – подскочил он к нему. – Ты лжешь и дразнишь меня, чтоб я себя выдал…
– Да уж больше и нельзя себя выдать, батюшка Родион Романович. Ведь вы в исступление пришли. Не кричите, ведь я людей позову-с!
– Лжешь, ничего не будет! Зови людей! Ты знал, что я болен, и раздражить меня хотел, до бешенства, чтоб я себя выдал, вот твоя цель! Нет, ты фактов подавай! Я все понял! У тебя фактов нет, у тебя одни только дрянные, ничтожные догадки, заметовские!.. Ты знал мой характер, до исступления меня довести хотел, а потом и огорошить вдруг попами да депутатами[59]… Ты их ждешь? а? Чего ждешь? Где? Подавай!
– Ну какие тут депутаты-с, батенька! Вообразится же человеку! Да этак по форме и действовать-то нельзя, как вы говорите, дела вы, родимый, не знаете… А форма не уйдет-с, сами увидите!.. – бормотал Порфирий, прислушиваясь к дверям.
Действительно, в это время у самых дверей в другой комнате послышался как бы шум.
– А, идут! – вскричал Раскольников, – ты за ними послал!.. Ты их ждал! Ты рассчитал… Ну, подавай сюда всех: депутатов, свидетелей, чего хочешь… давай! Я готов! готов!..
Но тут случилось странное происшествие, нечто до того неожиданное, при обыкновенном ходе вещей, что уже, конечно, ни Раскольников, ни Порфирий Петрович на такую развязку и не могли рассчитывать.

Traduzione

Quando, il mattino seguente, alle undici in punto, Raskolnikov entrò nell’edificio – nella sezione del commissario incaricato delle indagini – e chiese di essere annunciato a Porfirij Petrovič, rimase persino sorpreso dal tempo che ci volle prima che lo facessero entrare: passarono almeno dieci minuti prima che lo chiamassero. E secondo i suoi calcoli, avrebbero dovuto, a quanto pare, avventarsi su di lui immediatamente. Nel frattempo, lui se ne stava in piedi nella sala d'attesa, mentre gli passavano accanto persone che, a quanto pareva, non avevano nulla a che fare con lui. Nella stanza accanto, simile a un ufficio, sedevano e scrivevano alcuni scrivani, ed era evidente che nessuno di loro avesse la minima idea di chi fosse o cosa fosse Raskolnikov. Con sguardo inquieto e sospettoso si guardava intorno, cercando di scorgere se vicino a lui ci fosse almeno una guardia, uno sguardo misterioso incaricato di sorvegliarlo, affinché non se ne andasse da qualche parte. Ma non c'era nulla di simile: vedeva solo volti di impiegati, minuscoli e preoccupati, poi ancora altre persone, e a nessuno importava nulla di lui: avrebbe potuto anche andarsene in questo istante in tutte le direzioni. Si rafforzava sempre più in lui il pensiero che se davvero quell’uomo misterioso di ieri, quel fantasma sbucato da sotto terra, sapesse tutto e vedesse tutto, gli avrebbero forse permesso, a Raskolnikov, di stare lì in piedi e aspettare tranquillamente? E lo avrebbero forse aspettato lì fino alle undici, finché lui stesso non avesse deciso di presentarsi? Ne conseguiva che o quell’uomo non aveva ancora riferito nulla, oppure… oppure semplicemente non sapeva nulla nemmeno lui e non aveva visto nulla con i propri occhi (e come avrebbe potuto vedere?), e quindi tutto ciò che era accaduto ieri a lui, Raskolnikov, era stato di nuovo un fantasma, esagerato dalla sua immaginazione irritata e malata. Questa ipotesi, già ieri, durante i momenti di maggiore angoscia e disperazione, aveva cominciato a rafforzarsi in lui. Ripensando ora a tutto ciò e preparandosi a una nuova battaglia, sentì improvvisamente che tremava, e persino l’indignazione ribollì in lui al pensiero che tremava per la paura dell’odiato Porfirij Petrovič. La cosa più terribile per lui era incontrare di nuovo quell’uomo: lo odiava senza misura, infinitamente, e temeva persino di tradirsi in qualche modo con il proprio odio. E la sua indignazione era così forte che immediatamente cessò di tremare; si preparò ad entrare con un'aria fredda e sfacciata e si ripromise di tacere il più possibile, di scrutare e ascoltare attentamente e, almeno per questa volta, a tutti i costi, di vincere la sua natura dolorosamente irritabile. Proprio in quel momento fu chiamato da Porfirij Petrovič.
Si scoprì che in quel momento Porfirij Petrovich era solo nel suo studio. Il suo studio era una stanza né grande né piccola; al suo interno c'erano: una grande scrivania davanti a un divano rivestito di tela cerata, una cassettiera, un armadio in un angolo e alcune sedie – tutto mobili di servizio, in legno giallo lucido. In un angolo, sulla parete di fondo, o meglio, in una parete divisoria, c'era una porta chiusa a chiave: lì, oltre la parete divisoria, dovevano quindi esserci altre stanze. All'ingresso di Raskolnikov, Porfirij Petrovich chiuse immediatamente la porta da cui era entrato, e rimasero soli. Accolse il suo ospite, a quanto pare, con un'aria molto allegra e cordiale, e solo qualche minuto dopo Raskolnikov, da alcuni indizi, notò in lui una sorta di imbarazzo, – come se fosse stato improvvisamente spiazzato o colto in flagrante mentre faceva qualcosa di molto intimo e segreto.
– Ah, venerabile! Ecco che siete… da queste parti… – esordì Porfirij, tendendogli entrambe le mani. – Beh, si sieda, padre! O forse non gradite che vi chiamino «molto stimato» e… «padre», così tout court?[53] Non me ne vogliate per la familiarità… Ecco qui, sul divanetto.
Raskolnikov si sedette, senza distogliere lo sguardo da lui.
«Da queste parti», scusate la familiarità, l'espressione francese «tout court» e così via – erano tutti segni caratteristici. «Lui, però, mi ha teso entrambe le mani, ma non me ne ha data nessuna, le ha ritirate al momento giusto», gli balenò sospettoso nella mente. Entrambi si osservavano a vicenda, ma non appena i loro sguardi si incrociavano, entrambi, con la rapidità di un fulmine, distoglievano lo sguardo l’uno dall’altro.
– Le ho portato questo foglietto… riguardo all’orologio… ecco. È scritto bene o devo riscriverlo?
– Cosa? Un foglietto? Sì, sì… non si preoccupi, è esatto, – disse Porfirij Petrovich, come se avesse fretta di andare da qualche parte, e, appena pronunciate quelle parole, prese il foglio e lo sfogliò. – Sì, è proprio così. Non serve altro, – confermò con la stessa parlata concitata e posò il foglio sul tavolo. Poi, un minuto dopo, mentre parlava già d’altro, lo riprese dal tavolo e lo ripose sulla propria scrivania.
– Mi sembra che ieri lei abbia detto che avrebbe voluto chiedermi… in modo formale… della mia conoscenza con questa… uccisa? – ricominciò Raskolnikov, – «Ma perché ho inserito “mi sembra”? – gli balenò in mente come un lampo. – Ma perché mi preoccupo così tanto di aver inserito quel “sembra”? – gli balenò subito in mente un altro pensiero come un lampo.
E all’improvviso si rese conto che la sua diffidenza, per il solo fatto di aver sfiorato Porfirij, per quelle due sole parole, per quei due soli sguardi, era già cresciuta in un istante fino a raggiungere proporzioni mostruose… e che ciò era terribilmente pericoloso: i nervi si irritavano, l’agitazione aumentava. «Guai! Guai!.. Mi sfuggirà di nuovo qualcosa».
– Sì, sì, sì! Non si preoccupi! Il tempo è paziente, il tempo aspetta, – mormorava Porfirij Petrovich, camminando avanti e indietro vicino al tavolo, ma in qualche modo senza alcuna meta, come se si gettasse ora verso la finestra, ora verso la scrivania, ora di nuovo verso il tavolo, ora evitando lo sguardo sospettoso di Raskolnikov, ora fermandosi improvvisamente sul posto e guardandolo dritto negli occhi. La sua figura piccola, grassoccia e rotonda gli sembrava in quel momento estremamente strana, come una pallina che rotolava in tutte le direzioni e rimbalzava immediatamente contro tutte le pareti e gli angoli.
– Ce la faremo, ce la faremo!.. E lei fuma? Ne ha una? Ecco, una sigaretta… – continuò, porgendo una sigaretta all’ospite. – Sa, la ricevo qui, ma il mio appartamento è proprio qui, dietro la parete divisoria… di servizio, e io ora sono in licenza, per un po’. Bisognava fare qualche sistemazione qui. Ora è quasi pronto… un appartamento di servizio, sa, è una bella cosa, eh? Cosa ne pensa?
– Sì, una bella cosa – rispose Raskolnikov, guardandolo quasi con scherno.
– Che bella cosa, che bella cosa… – ripeteva Porfirij Petrovich, come se all’improvviso si fosse messo a riflettere su qualcosa di completamente diverso – sì! Che bella cosa! – quasi esclamò alla fine, alzando improvvisamente lo sguardo su Raskolnikov e fermandosi a due passi da lui. Questa ripetizione sciocca e continua, secondo cui l'appartamento d'ufficio era una cosa meravigliosa, per la sua volgarità contrastava troppo con lo sguardo serio, pensieroso e enigmatico che ora rivolgeva al suo ospite.
Ma questo fece ribollire ancora di più la rabbia di Raskolnikov, che non riuscì più a trattenersi dal lanciare una sfida beffarda e piuttosto avventata.
– Sa una cosa? – chiese all’improvviso, guardandolo quasi con sfrontatezza e provando, come dire, un piacere per la propria sfrontatezza – sembra che esista una regola giuridica, una sorta di espediente legale – per tutti i possibili investigatori – di cominciare da lontano, da inezie, o anche da qualcosa di serio, ma del tutto estraneo, per, così dire, rincoraggiare, o meglio, distrarre l’interrogato, addormentarne la cautela, e poi all’improvviso, nel modo più inaspettato, colpirlo in pieno con una domanda fatale e pericolosa; è così? Di questo, mi sembra, si parla finora in modo sacro in tutte le regole e le istruzioni?
– Ma certo, certo… e allora, pensate che sia stato io a procurarvi quell’appartamento di servizio… eh? – E, detto questo, Porfirij Petrovich socchiuse gli occhi e fece l’occhiolino; qualcosa di allegro e malizioso gli attraversò il volto, le rughe sulla fronte si distesero, gli occhi si socchiusero, i lineamenti si distesero, e improvvisamente scoppiò in una risata nervosa e prolungata, agitando e dimenando tutto il corpo e guardando dritto negli occhi Raskolnikov. Anche lui stava per ridere, sforzandosi un po'; ma quando Porfirij, vedendo che anche lui rideva, scoppiò in una risata tale da diventare quasi paonazzo, il disgusto di Raskolnikov superò improvvisamente ogni cautela: smise di ridere, aggrottò le sopracciglia e guardò a lungo e con odio Porfirij, senza distogliere lo sguardo da lui, per tutto il tempo della sua lunga e, come se fosse intenzionale, incessante risata. L'imprudenza era, del resto, evidente da entrambe le parti: ne risultava che Porfirij Petrovich sembrava ridere in faccia al suo ospite, che accoglieva quella risata con odio, e si sentiva ben poco in imbarazzo per questa circostanza. Quest'ultimo fatto era molto significativo per Raskolnikov: capì che, in verità, Porfirij Petrovich poco prima non si era affatto sconcertato, ma, al contrario, era lui, Raskolnikov, a essere forse caduto in una trappola; che qui esisteva chiaramente qualcosa di cui lui non era a conoscenza, una sorta di obiettivo; che, forse, tutto era già stato preparato e ora, in questo preciso istante, si sarebbe rivelato e si sarebbe abbattuto su di lui…
Si mise subito al lavoro, si alzò dal suo posto e prese il berretto.
– Porfirij Petrovich, – esordì con tono deciso, ma con una certa irritazione, – ieri avete espresso il desiderio che venissi qui per dei «sondaggi». (Sottolineò in modo particolare la parola: «sondaggi».) Sono venuto, e se avete bisogno di qualcosa, chiedete pure; altrimenti, permettetemi di congedarmi. Non ho tempo, ho da fare… Devo andare al funerale di quel funzionario schiacciato dai cavalli di cui lei… sa anche lei… – aggiunse, arrabbiandosi immediatamente per quell’aggiunta, e poi irritandosi ancora di più – mi sono stufato di tutto questo, mi sente, e già da tempo… in parte è stato proprio questo a farmi ammalare… in una parola – quasi gridò, sentendo che la frase sulla malattia era ancora più fuori luogo – in una parola: o mi fate delle domande, o mi lasciate andare subito… e se mi fate domande, solo in modo formale! Altrimenti non lo permetterò; e quindi, per il momento, addio, poiché ora non abbiamo nulla da fare insieme.
– Santo cielo! Ma che state dicendo! Che vi devo chiedere, – esclamò all’improvviso Porfirij Petrovich, cambiando immediatamente tono e espressione e smettendo in un attimo di ridere, – non vi preoccupate, per favore, – si affrettò a dire, ora correndo da una parte all’altra, ora cercando di far accomodare Raskolnikov – il tempo aspetta, il tempo aspetta, e sono tutte sciocchezze! Anzi, sono così felice che lei sia finalmente arrivato da noi… La accolgo come un ospite. E per quella maledetta risata, padre Rodion Romanovich, mi perdoni. Rodion Romanovich? È così, mi sembra, che si chiama suo padre... Sono un tipo nervoso, mi ha fatto ridere molto l’arguzia della sua osservazione; a volte, davvero, tremo come una gomma da masticare, e così per una mezz’ora… Sono ridicolo. Data la mia costituzione, temo persino la paralisi. Ma si sieda, che cosa fa?.. Per favore, padre, altrimenti penserò che si sia arrabbiato…
Raskolnikov taceva, ascoltava e osservava, ancora accigliato con aria adirata. Si sedette, però, senza lasciare la berretta dalle mani.
– Le dirò una cosa, padre Rodion Romanovich, a titolo personale, per così dire a chiarimento della mia presentazione – proseguì Porfirij Petrovich, agitando nervosamente le mani mentre si aggirava per la stanza, continuando come sempre a evitare lo sguardo del suo ospite. – Io, sa, sono un uomo celibe, poco mondano e sconosciuto, e per di più un uomo finito, un uomo indurito, ormai vecchio e… e… e ha notato, Rodion Romanovich, che da noi, cioè qui in Russia, e soprattutto nei nostri circoli pietroburghesi, se due persone intelligenti, che non si conoscono ancora molto bene, ma che, per così dire, si rispettano a vicenda, proprio come noi due adesso, si incontrano, per ben mezz’ora non riescono in alcun modo a trovare un argomento di conversazione, – si irrigidiscono l’una di fronte all’altra, se ne stanno sedute e si sentono entrambe in imbarazzo. Tutti hanno un argomento di conversazione, le signore, per esempio… le persone mondane, per esempio, di alto rango, hanno sempre un argomento di conversazione, c’est de rigueur,[54] mentre le persone di ceto medio, come noi, – sono tutte imbarazzate e taciturne… cioè quelle che pensano. Perché succede questo, padre? Forse non abbiamo interessi sociali, o forse siamo troppo onesti e non vogliamo ingannarci a vicenda, non lo so. Eh? Cosa ne pensate? Mettete da parte quel berretto, sembra che stiate per andarvene, è davvero imbarazzante da vedere... Io, al contrario, sono così felice...
Raskolnikov posò il berretto, continuando a tacere e ad ascoltare con aria seria e accigliata il chiacchiericcio confuso e senza senso di Porfirij. «Ma cosa vuole, in realtà, distrarre la mia attenzione con le sue sciocchezze?»
– Non vi offro il caffè, non è il caso; ma perché non sedersi cinque minutini con un amico, tanto per svagarsi – continuava a parlare senza sosta Porfirij – e sapete, tutti questi doveri di servizio… ma voi, padre, non vi offendete se vado avanti e indietro; mi scusi, padre, ho davvero paura di offenderla; ma l'esercizio fisico mi è proprio necessario. Sto sempre seduto e sono così felice di camminare per cinque minuti… l’emorroide… ho intenzione di curarmi con la ginnastica; dicono che lì i consiglieri di Stato, i consiglieri di Stato effettivi e persino i consiglieri segreti saltano volentieri la corda; ecco com’è la scienza, al giorno d’oggi… sì… E per quanto riguarda questi doveri locali, gli interrogatori e tutta questa formalità... ecco, padre, lei stesso ha appena menzionato gli interrogatori... beh, sa, in verità, padre Rodion Romanovich, questi interrogatori a volte confondono più l’interrogatore che l’interrogato... Lei, padre, lo ha appena osservato con perfetta giustizia e arguzia. (Raskolnikov non aveva notato nulla del genere.) Ci si confonde! Davvero, ci si confonde! ed è sempre la stessa cosa, sempre la stessa cosa, come un tamburo! Ecco che arriva la riforma, e noi saremo rinominati almeno nel nome, eh! eh! eh! E per quanto riguarda i nostri espedienti legali, – come avete espresso con arguzia, – sono pienamente d’accordo con voi. Ma chi, mi dica, tra tutti gli imputati, anche tra la gente più rozza, non sa che, per esempio, all’inizio lo addormenteranno con domande estranee (secondo la sua felice espressione), e poi all’improvviso lo colpiranno in piena testa, con il manico, eh! Eh! Eh! Proprio in piena testa, secondo la sua felice similitudine! Eh! Eh! Ha davvero pensato che volessi il suo appartamento… Eh! Eh! Che uomo ironico che è. Beh, non lo farò! Ah sì, a proposito, una parola tira l'altra, un pensiero ne suscita un altro: ecco, anche voi avete menzionato poco fa la forma, riguardo, sapete, all'interrogatorio... Ma che importa la forma! La forma, sapete, in molti casi è una sciocchezza. A volte basta parlare amichevolmente, ed è anche più vantaggioso. La forma non scomparirà mai, su questo mi permetta di rassicurarla; ma cos'è, in sostanza, la forma, le chiedo? Non si può costringere l'investigatore a seguire la forma in ogni occasione. Il lavoro dell'investigatore è, per così dire, un'arte libera, a modo suo o qualcosa del genere... eh! eh! eh!...
Porfirij Petrovich si fermò un attimo per riprendere fiato. Continuava a parlare senza sosta, alternando frasi prive di senso a qualche parola enigmatica, per poi ricadere immediatamente nel vaneggiamento. Ormai quasi correva per la stanza, muovendo sempre più velocemente le sue gambe grasse, con lo sguardo fisso a terra, la mano destra infilata dietro la schiena e la sinistra che agitava incessantemente compiendo gesti vari, ogni volta sorprendentemente inadeguati alle sue parole. Raskolnikov notò improvvisamente che, correndo per la stanza, un paio di volte si era fermato proprio vicino alla porta, per un istante, e sembrava tendere l'orecchio... «Sta aspettando qualcosa, forse?»
– E su questo avete davvero perfettamente ragione, – riprese Porfirij, guardando Raskolnikov con allegria e con una sincerità insolita (per cui questi trasalì e si preparò all’istante), – avete davvero ragione, signore, ad aver voluto scherzare con tanta arguzia sulle forme giuridiche, eh eh! Questi nostri (alcuni, naturalmente) espedienti psicologici e profondi sono davvero ridicoli, e, a mio avviso, anche inutili, nel caso in cui si sia molto limitati dalla forma. Sì... torno ancora una volta alla forma: beh, ammettiamo, o meglio, supponiamo che io sospetti di qualcuno, di questo, di quello, di un terzo, per così dire, di essere un criminale, in relazione a qualche faccenda che mi è stata affidata... Lei sta studiando per diventare avvocato, Rodion Romanovich?
– Sì, lo stavo facendo...
– Beh, ecco, per così dire, un piccolo esempio per il futuro – cioè non pensate che osi darvi lezioni: dopotutto, guardate che articoli sui crimini pubblicate! No, ma così, come dato di fatto, mi permetto di presentare un esempio: supponiamo, per esempio, che io consideri il primo, il secondo e il terzo come criminali; perché mai, vi chiedo, dovrei disturbarli prima del tempo, anche se avessi delle prove contro di loro? Un altro invece sono obbligato, per esempio, ad arrestarlo al più presto, mentre l’altro non è di quel tipo, davvero; quindi perché non lasciarlo fare un giro per la città, eh eh! No, vedo che non capite bene, quindi ve lo illustrerò in modo più chiaro: se lo mettessi in prigione, per esempio, troppo presto, con questo gli darei, per così dire, un sostegno morale, eh-eh! State ridendo? (Raskolnikov non pensava affatto di ridere: se ne stava seduto con le labbra serrate, senza distogliere lo sguardo infuocato dagli occhi di Porfirij Petrovich.) Eppure è così, specialmente con un altro soggetto, perché le persone sono molto diverse, e su tutto prevale la pratica. Voi ora vi degnate di parlare di prove; ma, supponiamo che siano indizi, eppure gli indizi, padre, hanno due facce, per la maggior parte, e io sono un investigatore, quindi un uomo debole, lo confesso: vorrei presentare l'indagine, per così dire, in modo matematicamente chiaro, vorrei trovare un indizio tale che fosse come due più due fa quattro! Sarebbe una prova diretta e incontrovertibile! Ma se lo incastrassi nel momento sbagliato – anche se fossi sicuro che sia lui – mi priverei, in un certo senso, dei mezzi per smascherarlo ulteriormente, e perché? Perché gli darò, per così dire, una certa posizione, lo definirò psicologicamente e lo tranquillizzerò, ed ecco che lui si ritirerà nel suo guscio: capirà, finalmente, di essere un detenuto. Si dice che là, a Sebastopoli, ora dopo Alma,[55] le persone intelligenti temessero davvero che da un momento all’altro il nemico avrebbe attaccato con la forza aperta e avrebbe preso subito Sebastopoli; ma quando hanno visto che il nemico ha preferito un assedio regolare e sta aprendo la prima parallela, allora, dicono, quelle persone intelligenti si sono rallegrate e si sono tranquillizzate: al massimo per due mesi, quindi la faccenda si è protratta, perché prima o poi la prenderanno con un assedio regolare! Ridete di nuovo, non ci credete di nuovo? Beh, certo, avete ragione anche voi. Avete ragione, avete ragione! Sono tutti casi particolari, sono d'accordo con voi; il caso presentato è davvero particolare! Ma ecco cosa bisogna osservare in questo caso, gentilissimo Rodion Romanovich: infatti il caso generale, quello stesso a cui tutte le forme e le regole giuridiche sono applicate e da cui sono calcolate e scritte nei libri, non esiste affatto, proprio perché ogni questione, ogni, anche, per esempio, un crimine, non appena si verifica nella realtà, si trasforma immediatamente in un caso del tutto particolare; e a volte, in quale: proprio per nulla simile a ciò che era prima. A volte si verificano casi precomici di questo genere. Ma lascia quel signore completamente da solo: non prenderlo e non disturbarlo, ma fa' che sappia ogni ora e ogni minuto, o almeno sospetti, che io so tutto, tutti i retroscena, e che lo seguo giorno e notte, lo sorveglio senza sosta, e che sia consapevolmente sotto il mio eterno sospetto e timore, così, per Dio, gli girerà la testa, davvero, verrà da solo, e, forse, combinerà anche qualcosa che sembrerà già una cosa certa, per così dire, avrà un aspetto matematico – ed è piacevole. Questo può succedere anche a un contadino dai piedi grigi, e figuriamoci al nostro fratello, un uomo moderno e intelligente, per di più sviluppato in una certa direzione, e a maggior ragione! Perché, carino mio, è una cosa molto importante capire in quale direzione si è sviluppato un uomo. E i nervi, i nervi, ve ne siete proprio dimenticati! Dopotutto, oggi sono tutti malati, magri, irritabili!... E quanta bile c'è in loro! Ma questo, ve lo dico io, all'occorrenza è una sorta di miniera! E che mi importa se se ne va in giro per la città senza legacci! Lasciatelo, lasciatelo passeggiare per ora, lasciatelo; tanto so già che è la mia vittima e non scapperà da me! E poi dove potrebbe scappare, eh eh! All'estero, forse? Un polacco scapperebbe all'estero, ma non lui, tanto più che lo tengo d'occhio e ho preso le mie precauzioni. Fuggirà nel profondo della patria, forse? Ma lì vivono i contadini, quelli veri, quelli di una volta, i russi; un uomo così modernamente sviluppato preferirà piuttosto la prigione piuttosto che vivere con stranieri come i nostri contadini, eh eh! Ma sono tutte sciocchezze e apparenze. Che significa: fuggirà! È una formalità; ma la cosa principale non è quella; non è solo per questo che non scapperà da me, perché non c'è dove scappare: psicologicamente non mi sfuggirà, eh-eh! Che espressione! Per legge di natura non mi sfuggirà, anche se ci fosse un posto dove scappare. Avete mai visto una farfalla davanti a una candela? Beh, ecco, lui sarà sempre lì, girerà sempre intorno a me, come intorno a una candela; la libertà non gli piacerà più, comincerà a riflettere, a confondersi, si aggroviglierà da solo, come in una rete, si tormenterà a morte!.. Non solo: mi preparerà lui stesso qualche trucchetto matematico, tipo due per due, – basta che gli dia solo un po' di tempo... E tutto sarà, tutto girerà intorno a me, restringendo sempre più il raggio, e – bam! Mi volerà dritto in bocca, e io lo ingoierò, e questo è davvero molto piacevole, he-he-he. Non ci credete?
Raskolnikov non rispondeva; se ne stava lì, pallido e immobile, fissando il volto di Porfirij con la stessa intensità.
«Bella lezione!» pensò, rabbrividendo. «Non è nemmeno più il gioco del gatto col topo, come ieri. E non sta mica mostrando inutilmente la sua forza e... suggerendomi: è troppo intelligente per questo. Qui c'è un altro obiettivo, quale? Ehi, sciocchezze, fratello, mi stai spaventando e ingannando! Non hai prove e l'uomo di ieri non esiste! Vuoi solo farmi perdere la testa, vuoi irritarmi prematuramente, per poi colpirmi in questo stato, stai solo mentendo, ti interromperai, ti interromperai! Ma perché, perché suggerirmi fino a questo punto?.. Conta forse sui miei nervi malati?!.. No, fratello, menti, ti interromperai, anche se hai preparato qualcosa... Beh, vedremo cosa hai preparato lì dentro».
E lui si fece forza con tutte le sue forze, preparandosi a una catastrofe terribile e sconosciuta. A tratti gli veniva voglia di balzare su e strangolare Porfirij proprio lì, sul posto. Già entrando qui, temeva quella rabbia. Sentiva che le labbra gli si erano seccate, il cuore gli batteva forte, la bava gli si era incrostata sulle labbra. Ma alla fine decise di tacere e di non dire una parola fino al momento opportuno. Capì che quella era la tattica migliore nella sua situazione, perché non solo non avrebbe parlato, ma, al contrario, avrebbe irritato il nemico stesso con il suo silenzio, e forse sarebbe stato proprio lui a parlare per primo. Almeno, così sperava.
– No, vedo che non mi credete, signori, pensate che vi stia solo raccontando innocenti battute – intervenne Porfirio, sempre più allegro, ridacchiando senza sosta per il divertimento e ricominciando a girare per la stanza – certo, avete ragione, signori; la mia figura è stata creata da Dio in modo tale da suscitare solo pensieri comici negli altri; un buffone;[56] ma vi dirò una cosa e la ripeterò ancora, che voi, padre, Rodion Romanovich, mi perdoni, vecchio che sono, siete ancora un uomo giovane, per così dire, nella prima giovinezza, e per questo apprezzate soprattutto l’intelletto umano, seguendo l’esempio di tutta la gioventù. L'arguzia giocosa e le argomentazioni astratte della ragione vi seducono. Ed è esattamente come l'ex consigliere di guerra austriaco,[57] per esempio, per quanto io possa giudicare gli eventi militari: sulla carta hanno sconfitto e fatto prigioniero Napoleone, e chissà come, lì nel loro gabinetto, avevano calcolato e pianificato tutto in modo geniale, e invece, guarda un po', il generale Mac si arrende con tutto il suo esercito, ah ah ah! Lo vedo, lo vedo, padre Rodion Romanovich, state ridendo di me, perché io, un uomo di mondo, prendo sempre esempi dalla storia militare. Ma che ci posso fare, è una debolezza, amo le cose militari, e amo così tanto leggere tutti questi resoconti di guerra… ho decisamente trascurato la mia carriera. Avrei dovuto prestare servizio nell’esercito, davvero. Non sarei forse diventato Napoleone, ma sarei stato un maggiore, eh-eh-eh! Ebbene, ora vi dirò, mio caro, tutta la verità nei dettagli su quel caso specifico: la realtà e la natura, mio signore, sono cose importanti e, accidenti, a volte mandano all’aria anche il calcolo più perspicace! Ehi, ascolti il vecchio, le parlo sul serio, Rodion Romanovich (dicendo questo, Porfirij Petrovich, che aveva appena trentacinque anni, sembrò davvero invecchiare all’improvviso; persino la sua voce cambiò, e in qualche modo si rannicchiò), – inoltre sono una persona schietta… Sono una persona schietta o no? Che ne pensate? Mi sembra proprio di sì: vi comunico queste cose gratis, e non chiedo nemmeno una ricompensa per questo, eh eh! Beh, ecco, continuo: l'arguzia, secondo me, è una cosa magnifica; è, per così dire, la bellezza della natura e la consolazione della vita, e sembra che possa giocare degli scherzi tali che, a volte, sembra impossibile indovinare a un povero investigatore, che per di più è lui stesso preso dalla propria fantasia, come sempre accade, perché anche lui è un essere umano! Ma la natura viene in aiuto al povero investigatore, ecco il guaio! E a questo non penserà la gioventù appassionata di arguzia, che «scavalca tutti gli ostacoli» (come avete voluto esprimervi in modo arguto e astuto). Lui, diciamo, mentirà, cioè l'uomo, il caso particolare... l'incognito, e mentirà alla grande, nel modo più astuto; qui, a quanto pare, ci sarebbe il trionfo, e godersi i frutti del proprio ingegno, e invece lui, bam! Ma proprio nel momento più interessante, nel punto più scandaloso, sviene. Va bene, diciamo, è una malattia, a volte nelle stanze c'è anche un po' di afa, ma comunque! Ha comunque avuto l'idea! Ha mentito in modo impareggiabile, ma non è riuscito a calcolare la natura delle cose. Ecco, dov'è l'astuzia! Un'altra volta, lasciandosi trasportare dalla giocosità del suo ingegno, comincerà a prendere in giro chi lo sospetta; impallidirà come apposta, come per gioco, ma impallidirà in modo troppo naturale, troppo simile alla realtà, e di nuovo gli è venuta l'idea! Anche se lo inganna al primo colpo, durante la notte quello ci ripenserà, se il ragazzo non è un incapace. Ma è così ad ogni passo! Ma che dire: lui stesso comincerà a precipitarsi avanti, a intromettersi dove non gli viene chiesto, a parlare senza sosta di ciò di cui, al contrario, bisognerebbe tacere, a lanciare varie allegorie, eh-eh! Verrà lui stesso a chiedere: perché non mi prendono da tanto tempo? Eh-eh-eh! E questo può succedere anche alla persona più arguta, a uno psicologo e a uno scrittore! Lo specchio è la natura, lo specchio, il più trasparente! Guardateci dentro e ammiratevi, ecco cosa! Ma perché siete impallidito così, Rodion Romanovich, non ha caldo, non vuole aprire un po' la finestra?
– Oh, non si preoccupi, la prego – esclamò Raskolnikov e scoppiò improvvisamente a ridere – la prego, non si preoccupi!
Porfirij si fermò di fronte a lui, attese e improvvisamente scoppiò a ridere a sua volta. Raskolnikov si alzò dal divano, interrompendo bruscamente la sua risata, del tutto convulsa.
– Porfirij Petrovich! – disse ad alta voce e con chiarezza, sebbene riuscisse a malapena a reggersi sulle gambe tremanti – finalmente capisco chiaramente che mi sospetta decisamente dell’omicidio di quella vecchia e di sua sorella Lizaveta. Da parte mia, le annuncio che tutto questo mi ha stufato da tempo. Se ritenete di avere il diritto di perseguirmi legalmente, allora perseguitemi; se volete arrestarmi, allora arrestatemi. Ma non permetterò che mi prendiate in giro e mi tormentiate.
All'improvviso le sue labbra tremarono, gli occhi si accesero di rabbia e la voce, fino a quel momento contenuta, si fece sentire.
– Non lo permetterò! – gridò all’improvviso, battendo con tutta la forza il pugno sul tavolo – lo sentite, Porfirij Petrovich? Non lo permetterò!
– Ah, Signore, ma che succede di nuovo! – esclamò, apparentemente in preda al panico, Porfirij Petrovich, – padre! Rodion Romanovich! Rodioncino! Padre! Ma che vi prende?
– Non lo permetterò! – gridò di nuovo Raskolnikov.
– Padre, più piano! Ci sentiranno, arriveranno! E allora cosa diremo loro, ci pensi! – sussurrò inorridito Porfirij Petrovich, avvicinando il proprio volto a quello di Raskolnikov.
– Non lo permetterò, non lo permetterò! – ripeté meccanicamente Raskolnikov, ma anche lui improvvisamente in un sussurro.
Porfirij si voltò rapidamente e corse ad aprire la finestra.
– Fai entrare un po’ d’aria fresca! E bevi un po’ d’acqua, caro mio, è un attacco! – E si precipitò verso la porta per chiedere dell’acqua, ma proprio in quel momento, per fortuna, trovò una caraffa d’acqua in un angolo.
– Padre, beva – sussurrò, precipitandosi verso di lui con la caraffa – forse le farà bene… – Lo spavento e la sincera preoccupazione di Porfirij Petrovich erano così naturali che Raskolnikov tacque e cominciò a osservarlo con selvaggia curiosità. L’acqua, però, non la prese.
– Rodion Romanovich! Caro mio! Ma così si farà venire il mal di testa, glielo assicuro, eh! Ah! Bevi un sorso! Bevi almeno un po'!
Alla fine lo costrinse a prendere in mano il bicchiere d'acqua. Questi lo portò meccanicamente alle labbra, ma, riprendendosi, lo posò con disgusto sul tavolo.
– Ma certo, abbiamo avuto un piccolo malore! Così, mio caro, ti ritroverai di nuovo con la tua vecchia malattia – chiacchierò Porfirij Petrovich con amichevole preoccupazione, pur mantenendo ancora un'aria un po' smarrita. – Santo cielo! Ma come si fa a non stare attenti a sé stessi? Ecco, ieri è venuto da me Dmitrij Prokof’ič, – d’accordo, d’accordo, ho un carattere caustico, sgradevole, e loro ne hanno tratto questa conclusione!… Santo cielo! È venuto ieri, dopo di voi, abbiamo pranzato, parlava e parlava, io ho solo allargato le braccia: beh, penso… ah, mio Dio! È venuto da voi, forse? Ma si sieda, padre, si sieda per l’amor di Dio!
– No, non da me! Ma sapevo che era andato da lei e perché ci era andato – rispose bruscamente Raskolnikov.
– Lo sapeva?
– Lo sapevo. E allora?
– Ma è proprio così, padre Rodion Romanovich, che conosco bene le vostre imprese; sono note a tutti! So bene come andavate a cercare un appartamento da affittare, a notte fonda, quando calava il buio, e suonavate il campanello, chiedevate del sangue e mandavate in tilt operai e custodi. Capisco il suo stato d'animo di allora... ma così finirà per impazzire, giuro su Dio! Le girerà la testa! L'indignazione ribolle davvero forte dentro di voi, nobile, per le offese subite, prima dal destino e poi dai vicini, ed ecco che vi agitate qua e là per, per così dire, far parlare tutti al più presto e porre fine a tutto in un colpo solo, perché vi hanno stufato queste sciocchezze e tutti questi sospetti. È così? Ho indovinato il vostro stato d’animo?.. Solo che così non fate girare solo voi stesso, ma anche Razumichin; perché lui è una persona troppo buona per questo, lo sapete bene. Lei ha una malattia, mentre lui ha una virtù, e la malattia si sta attaccando a lui... Le racconterò tutto, padre, quando si sarà calmato... Si sieda, padre, per l'amor di Dio! La prego, si riposi, ha un aspetto terribile; si sieda, la prego.
Raskolnikov si sedette; il brivido gli stava passando e sentiva il calore diffondersi in tutto il corpo. Profondamente stupito, ascoltava con attenzione Porfirij Petrovich, che si mostrava spaventato e si prendeva cura di lui con affetto. Ma non credeva a una sola parola di ciò che diceva, anche se avvertiva una strana inclinazione a credergli. Le parole inaspettate di Porfirij sull'appartamento lo colpirono profondamente. «Ma come è possibile, quindi lui sa dell'appartamento? – pensò all'improvviso – e me lo racconta proprio lui!»
– Sì, c'è stato quasi sicuramente un caso del genere, un caso psicologico, nella nostra giurisprudenza, un caso piuttosto doloroso, – proseguì Porfirio a raffica. – Anche lui si è inventato un omicidio, e come se l’è inventato: ha tirato fuori un’intera allucinazione, ha presentato i fatti, ha raccontato le circostanze, ha confuso e disorientato tutti quanti, e perché? Lui stesso, del tutto involontariamente, in parte, era la causa dell’omicidio, ma solo in parte, e quando ha saputo di aver dato adito agli assassini, si è angosciato, si è confuso, ha cominciato a fantasticare, è impazzito del tutto, e si è convinto che fosse lui l’assassino! Ma il Senato governativo, alla fine, ha chiarito la faccenda, e lo sfortunato è stato assolto e affidato alla sorveglianza. Grazie al Senato governativo! Eh-ma, ai-ai-ai! Ma allora, padre? Così si può anche prendere la febbre, quando tali tentazioni irritano i nervi, andare di notte a suonare le campane e chiedere del sangue! Ho studiato tutta questa psicologia nella pratica, sa. Così, a volte, si ha voglia di saltare dalla finestra o dal campanile, e la sensazione è così seducente. E poi le campane... È una malattia, Rodion Romanovich, una malattia! Ha cominciato a trascurare troppo la sua malattia. Dovrebbe consultare un medico esperto, invece di quel grassone che ha... Lei delira! Tutto ciò che fa è frutto del suo delirio!
Per un attimo tutto gli girò vorticosamente intorno.
«Ma davvero, davvero – gli balenò nella mente – sta mentendo anche adesso? Impossibile, impossibile!» – respingeva quel pensiero, sentendo in anticipo fino a che punto di furore e rabbia potesse portarlo, sentendo che dalla rabbia avrebbe potuto impazzire.
«Non era un delirio, era realtà!», gridò, tendendo tutte le forze della sua ragione per penetrare nel gioco di Porfirio. «Realtà, realtà! Mi sentite?
– Sì, capisco e sento bene! Anche ieri diceva che non era un delirio, anzi, insisteva proprio sul fatto che non fosse un delirio! Capisco tutto quello che può dire! Eh...! Ma mi ascolti, Rodion Romanovich, mio benefattore, beh, almeno questa circostanza. Perché, se lei fosse davvero, in realtà, colpevole o in qualche modo coinvolto in questa maledetta faccenda, avrebbe mai insistito, mi perdoni, che non era in delirio quando ha fatto tutto questo, ma, al contrario, era in pieno possesso delle sue facoltà mentali? E poi insistere in modo particolare, con una tale ostinazione, insistere... beh, potrebbe mai essere, potrebbe mai essere, mi perdoni? Ma è proprio il contrario, secondo me. Infatti, se si sentisse in colpa per qualcosa, dovrebbe proprio insistere: che era sicuramente, diciamo, in preda al delirio! È così? È così, vero?
C'era qualcosa di subdolo in quella domanda. Raskolnikov indietreggiò fino allo schienale del divano per sfuggire a Porfirij, che si era chinato verso di lui, e lo fissò in silenzio, perplesso.
– Ma riguardo al signor Razumichin, cioè, è venuto ieri di sua iniziativa a parlare o su vostro suggerimento? Dovreste proprio dire che è venuto di sua iniziativa e nascondere che è stato su vostro suggerimento! E invece non lo nascondete! Insistete proprio sul fatto che è stato su vostro suggerimento!
Raskolnikov non aveva mai insistito su questo. Un brivido gli percorse la schiena.
– State tutti mentendo – disse lentamente e debolmente, con le labbra contorte in un sorriso doloroso – volete dimostrarmi di nuovo che conoscete tutto il mio gioco, che conoscete in anticipo tutte le mie risposte, – disse, sentendo quasi lui stesso di non soppesare più le parole come avrebbe dovuto – volete intimidirmi… o semplicemente vi state prendendo gioco di me…
Continuava a fissarlo intensamente mentre parlava, e all’improvviso una rabbia sconfinata gli balenò di nuovo negli occhi.
– Mentite tutti! – gridò. – Voi stessi sapete benissimo che la migliore scappatoia per un criminale è, se possibile, non nascondere ciò che non si può nascondere. Non vi credo!
– Che tipo volubile che sei! – ridacchiò Porfirij, – con te, padre, non si riesce proprio a venire d’accordo; ti è entrata in testa una specie di mania. «Allora non mi credete? E io vi dirò che ci credete, ci avete creduto già per un quarto di arshin, e io farò in modo che ci crediate per tutto l'arshin, perché vi amo sinceramente e vi auguro sinceramente ogni bene».
Le labbra di Raskolnikov tremarono.
– Sì, signore, ve lo dico in tutta sincerità, – proseguì, prendendo con fare leggero e amichevole Raskolnikov per mano, poco sopra il gomito, – ve lo dico in tutta sincerità: tenete sotto controllo la vostra malattia. Inoltre, ora è arrivata da voi anche la sua famiglia; tenetela presente. Dovreste lasciarli in pace e non dar loro fastidio, invece li spaventate...
– Che cosa le importa? Come fa a saperlo? Perché se ne interessa così tanto? Mi sta seguendo, quindi, e vuole farmelo capire?
– Padre! Ma è proprio da voi, proprio da voi stessi che ho saputo tutto! Non vi rendete nemmeno conto che, nella vostra agitazione, vi sfuggono le parole e le dite tutte di getto, a me e agli altri. Anche dal signor Razumikhin, Dmitrij Prokof'ič, ieri ho appreso molti dettagli interessanti. No, mi ha interrotto, ma vorrei dire che a causa della sua diffidenza, nonostante tutto il suo spirito, ha persino perso una visione lucida delle cose. Ecco, per esempio, sempre sullo stesso argomento, riguardo ai campanellini: un tale gioiello, un fatto del genere (un fatto vero e proprio, del resto!), ve l’ho consegnato così, con le mani e con i piedi, io, l’investigatore! E voi non ci vedete nulla di strano? Se avessi avuto anche solo un minimo sospetto su di voi, avrei dovuto agire così! Al contrario, avrei dovuto prima placare i vostri sospetti e non dare a vedere che fossi già a conoscenza di questo fatto; distrarvi, per così dire, nella direzione opposta, per poi, all’improvviso, come un colpo di mazza sulla nuca (secondo la vostra stessa espressione), sconcertarvi: «E che ci faceva, signore, nell’appartamento della vittima alle dieci di sera, o forse addirittura alle undici? E perché ha suonato il campanello? E perché ha chiesto del sangue? E perché ha fermato i netturbini e li ha chiamati alla stazione di polizia, dal tenente di quartiere?» Ecco come avrei dovuto comportarmi, se avessi avuto anche solo un briciolo di sospetto su di voi. Avrei dovuto raccogliere una vostra deposizione in piena regola, effettuare una perquisizione e, forse, anche arrestarvi... Quindi, non nutro sospetti su di voi, se ho agito diversamente! Ma voi avete perso il senso della realtà e non vedete nulla, ve lo ripeto!
Raskolnikov rabbrividì in tutto il corpo, tanto che Porfirij Petrovich se ne accorse fin troppo chiaramente.
– Mentite tutti! – esclamò, – non conosco i vostri scopi, ma mentite tutti… Poco fa non parlavate in questo senso, e non posso sbagliarmi… Mentite!
– Mento? – ribatté Porfirij, apparentemente infuriandosi, ma mantenendo un'aria allegra e beffarda e, a quanto pare, senza preoccuparsi minimamente dell'opinione che il signor Raskolnikov avesse di lui. – Mento?.. Beh, e come mi sono comportato con voi poco fa (io, l’investigatore), suggerendovi e fornendovi io stesso tutti i mezzi di difesa, portandovi io stesso a tutta questa psicologia: «Malattia, deliri, era offeso; malinconia e affitti trimestrali», e tutto il resto? Eh? Eh-eh-eh! Anche se, tra l’altro – lo dirò per inciso – tutti questi mezzi psicologici di difesa, queste scuse e questi sotterfugi sono estremamente inconsistenti, e hanno due facce: «Malattia, deliri, sogni, allucinazioni, non ricordo», tutto questo va bene, ma perché mai, padre, nella malattia e nel delirio si hanno proprio questi sogni e non altri? Avrebbero potuto essercene anche altri, no? È così? Eh-eh-eh-eh!
Raskolnikov lo guardò con orgoglio e disprezzo.
– Insomma, – disse con tono insistente e ad alta voce, alzandosi e spintonando leggermente Porfirij, – insomma, voglio sapere: mi dichiarate definitivamente esente da ogni sospetto o no? Risponda, Porfirij Petrovich, risponda in modo categorico e definitivo, e in fretta, subito!
– Ma che commissione! Beh, che commissione con voi, – esclamò Porfirij con un'aria del tutto allegra, maliziosa e per nulla turbata. – E a che vi serve sapere, a che vi serve sapere così tanto, se non hanno ancora cominciato a darvi fastidio minimamente! Voi siete come un bambino: datemi, datemi il fuoco in mano! E perché vi preoccupate così tanto? Perché vi intromettete così tanto con noi, per quali ragioni? Eh? Eh-eh-eh!
– Le ripeto – gridò Raskolnikov infuriato – che non posso più sopportare...
– Cosa? L’incertezza? – lo interruppe Porfirij.
– Non mi prenda in giro! Non voglio!... Le dico che non voglio!... Non posso e non voglio!... Mi sente! Mi sente! – gridò, battendo di nuovo il pugno sul tavolo.
– Ma più piano, più piano! Ci sentiranno! La avverto seriamente: si dia da fare. «Non sto scherzando!» – mormorò Porfirio, ma questa volta sul suo volto non c'era più l'espressione bonaria e spaventata di poco prima; al contrario, ora ordinava con tono severo, aggrottando le sopracciglia e come se violasse d'un colpo tutti i segreti e le ambiguità. Ma fu solo per un istante. Raskolnikov, che prima era perplesso, cadde improvvisamente in una vera e propria frenesia; ma, stranamente, obbedì di nuovo all'ordine di parlare più piano, sebbene fosse nel pieno di un parossismo di rabbia.
– Non mi lascerò tormentare, – sussurrò improvvisamente come prima, con dolore e odio, rendendosi conto all’istante di non poter disobbedire all’ordine e infuriandosi ancora di più a quel pensiero, – arrestatemi, perquisitemi, ma agite secondo le regole e non prendetevi gioco di me! Non osate…
– Ma non si preoccupi delle formalità, – lo interruppe Porfirij con il solito sorriso malizioso e quasi godendosi la vista di Raskolnikov, – l’ho invitata, padre, in modo informale, proprio come tra amici!
– Non voglio la tua amicizia e me ne frego! Hai capito? Ecco: prendo il berretto e me ne vado. Allora, cosa mi dici adesso, se hai intenzione di arrestarmi?
Afferrò il berretto e si diresse verso la porta.
– Non vuole vedere una piccola sorpresa? – ridacchiò Porfirij, afferrandolo di nuovo un po’ più in alto del gomito e fermandolo sulla soglia. A quanto pareva, diventava sempre più allegro e giocoso, il che faceva definitivamente perdere le staffe a Raskolnikov.
– Che sorpresa? Che cos’è? – chiese, fermandosi di colpo e guardando Porfirij con sgomento.
– Una sorpresina, eccola qui, seduta dietro la porta, eh-eh-eh! (Indicò con il dito la porta chiusa a chiave nella parete divisoria che conduceva al suo appartamento di servizio.) – L’ho anche chiusa a chiave, così non scappa.
– Che cos’è? Dove? Cosa?.. – Raskolnikov si avvicinò alla porta e volle aprirla, ma era chiusa a chiave.
– È chiusa, ecco la chiave!
E infatti, gli mostrò la chiave, tirandola fuori dalla tasca.
– Stai mentendo! – gridò Raskolnikov, senza più riuscire a trattenersi – Stai mentendo, buffone[58] , maledetto! – e si scagliò contro Porfirij, che si era ritirato verso la porta ma non si era affatto spaventato.
– Ho capito tutto, ho capito tutto! – gli saltò addosso. – Tu menti e mi provochi, per farmi tradire…
– Non potrei rivelarmi di più di così, padre Rodion Romanovich. Siete in preda alla furia. Non gridate, altrimenti chiamerò la gente!
– Menti, non succederà nulla! Chiama la gente! Sapevi che ero malato e volevi irritarmi fino alla rabbia, per farmi tradire, ecco il tuo obiettivo! No, dammi dei fatti! Ho capito tutto! Non hai fatti, hai solo supposizioni meschine e insignificanti, da gazzettino! Conoscevi il mio carattere, volevi portarmi all’ebbrezza, e poi colpirmi all’improvviso con preti e deputati[59] … Li stai aspettando? Eh? Cosa stai aspettando? Dove? Fammeli vedere!
– Ma che deputati, signore! Che fantasia! E poi non si può agire in questo modo, come dici tu, non conosci i fatti, caro mio… Ma la forma non se ne andrà, vedrai tu stesso!.. – borbottò Porfirij, tendendo l’orecchio verso la porta.
In effetti, in quel momento si udì come un rumore proprio vicino alla porta dell’altra stanza.
– Ah, stanno arrivando! – esclamò Raskolnikov – li hai mandati tu!… Li stavi aspettando! Hai pianificato tutto… Beh, mandali qui tutti: deputati, testimoni, quello che vuoi… forza! Sono pronto! Pronto!…
Ma qui accadde uno strano incidente, qualcosa di talmente inaspettato, nel normale corso delle cose, che certamente né Raskolnikov né Porfirij Petrovich potevano prevedere un simile epilogo.