Una nuova traduzione di un classico della letteratura russa

Dostoevsky portrait

Capitolo Quattro

Testo originale

А Раскольников пошел прямо к дому на канаве, где жила Соня. Дом был трехэтажный, старый и зеленого цвета. Он доискался дворника и получил от него неопределенные указания, где живет Капернаумов портной. Отыскав в углу на дворе вход на узкую и темную лестницу, он поднялся, наконец, во второй этаж и вышел на галерею, обходившую его со стороны двора. Покамест он бродил в темноте и в недоумении, где бы мог быть вход к Капернаумову, вдруг, в трех шагах от него, отворилась какая-то дверь; он схватился за нее машинально.
– Кто тут? – тревожно спросил женский голос.
– Это я… к вам, – ответил Раскольников и вошел в крошечную переднюю. Тут, на продавленном стуле, в искривленном медном подсвечнике, стояла свеча.
– Это вы! Господи! – слабо вскрикнула Соня и стала как вкопанная.
– Куда к вам? сюда?
И Раскольников, стараясь не глядеть на нее, поскорей прошел в комнату.
Через минуту вошла со свечой и Соня, поставила свечку и стала сама перед ним, совсем растерявшаяся, вся в невыразимом волнении и, видимо, испуганная его неожиданным посещением. Вдруг краска бросилась в ее бледное лицо, и даже слезы выступили на глазах… Ей было и тошно, и стыдно, и сладко… Раскольников быстро отвернулся и сел на стул к столу. Мельком успел он охватить взглядом комнату.
Это была большая комната, но чрезвычайно низкая, единственная, отдававшаяся от Капернаумовых, запертая дверь к которым находилась в стене слева. На противоположной стороне, в стене справа, была еще другая дверь, всегда запертая наглухо. Там уже была другая, соседняя квартира, под другим нумером. Сонина комната походила как будто на сарай, имела вид весьма неправильного четырехугольника, и это придавало ей что-то уродливое. Стена с тремя окнами, выходившая на канаву, перерезывала комнату как-то вкось, отчего один угол, ужасно острый, убегал куда-то вглубь, так что его, при слабом освещении, даже и разглядеть нельзя было хорошенько; другой же угол был уже слишком безобразно тупой. Во всей этой большой комнате почти совсем не было мебели. В углу, направо, находилась кровать; подле нее, ближе к двери, стул. По той же стене, где была кровать, у самых дверей в чужую квартиру, стоял простой тесовый стол, покрытый синенькою скатертью; около стола два плетеных стула. Затем, у противоположной стены, поблизости от острого угла, стоял небольшой простого дерева комод, как бы затерявшийся в пустоте. Вот все, что было в комнате. Желтоватые, обшмыганные и истасканные обои почернели по всем углам; должно быть, здесь бывало сыро и угарно зимой. Бедность была видимая; даже у кровати не было занавесок.
Соня молча смотрела на своего гостя, так внимательно и бесцеремонно осматривавшего ее комнату, и даже начала, наконец, дрожать в страхе, точно стояла перед судьей и решителем своей участи.
– Я поздно… Одиннадцать часов есть? – спросил он, все еще не подымая на нее глаз.
– Есть, – пробормотала Соня. – Ах да, есть! – заторопилась она вдруг, как будто в этом был для нее весь исход, – сейчас у хозяев часы пробили… и я сама слышала… Есть.
– Я к вам в последний раз пришел, – угрюмо продолжал Раскольников, хотя и теперь был только в первый, – я, может быть, вас не увижу больше…
– Вы… едете?
– Не знаю… всё завтра…
– Так вы не будете завтра у Катерины Ивановны? – дрогнул голос у Сони.
– Не знаю. Всё завтра утром… Не в том дело: я пришел одно слово сказать…
Он поднял на нее свой задумчивый взгляд и вдруг заметил, что он сидит, а она все еще стоит перед ним.
– Что ж вы стоите? Сядьте, – проговорил он вдруг переменившимся, тихим и ласковым голосом.
Она села. Он приветливо и почти с состраданием посмотрел на нее с минуту.
– Какая вы худенькая! Вон какая у вас рука! Совсем прозрачная. Пальцы, как у мертвой.
Он взял ее руку. Соня слабо улыбнулась.
– Я и всегда такая была, – сказала она.
– Когда и дома жили?
– Да.
– Ну, да уж конечно! – произнес он отрывисто, и выражение лица его и звук голоса опять вдруг переменились. Он еще раз огляделся кругом.
– Это вы от Капернаумова нанимаете?
– Да-с…
– Они там, за дверью?
– Да… У них тоже такая же комната.
– Все в одной?
– В одной-с.
– Я бы в вашей комнате по ночам боялся, – угрюмо заметил он.
– Хозяева очень хорошие, очень ласковые, – отвечала Соня, все еще как бы не опомнившись и не сообразившись, – и вся мебель, и все… все хозяйское. И они очень добрые, и дети тоже ко мне часто ходят…
– Это косноязычные-то?
– Да-с… Он заикается и хром тоже. И жена тоже… Не то что заикается, а как будто не все выговаривает. Она добрая, очень. А он бывший дворовый человек. А детей семь человек… и только старший один заикается, а другие просто больные… а не заикаются… А вы откуда про них знаете? – прибавила она с некоторым удивлением.
– Мне ваш отец все тогда рассказал. Он мне все про вас рассказал… И про то, как вы в шесть часов пошли, а в девятом назад пришли, и про то, как Катерина Ивановна у вашей постели на коленях стояла.
Соня смутилась.
– Я его точно сегодня видела, – прошептала она нерешительно.
– Кого?
– Отца. Я по улице шла, там подле, на углу, в десятом часу, а он будто впереди идет. И точно как будто он. Я хотела уж зайти к Катерине Ивановне…
– Вы гуляли?
– Да, – отрывисто прошептала Соня, опять смутившись и потупившись.
– Катерина Ивановна ведь вас чуть не била, у отца-то?
– Ах, нет, что вы, что вы это, нет! – с каким-то даже испугом посмотрела на него Соня.
– Так вы ее любите?
– Ее? Да ка-а-ак же! – протянула Соня жалобно и с страданием сложив вдруг руки. – Ах! вы ее… Если б вы только знали. Ведь она совсем как ребенок… Ведь у ней ум совсем как помешан… от горя. А какая она умная была… какая великодушная… какая добрая! Вы ничего, ничего не знаете… ах!
Соня проговорила это точно в отчаянии, волнуясь и страдая и ломая руки. Бледные щеки ее опять вспыхнули, в глазах выразилась мука. Видно было, что в ней ужасно много затронули, что ей ужасно хотелось что-то выразить, сказать, заступиться. Какое-то ненасытимое сострадание, если можно так выразиться, изобразилось вдруг во всех чертах лица ее.
– Била! Да что вы это! Господи, била! А хоть бы и била, так что ж! Ну так что ж? Вы ничего, ничего не знаете… Это такая несчастная, ах, какая несчастная! И больная… Она справедливости ищет… Она чистая. Она так верит, что во всем справедливость должна быть, и требует… И хоть мучайте ее, а она несправедливого не сделает. Она сама не замечает, как это все нельзя, чтобы справедливо было в людях, и раздражается… Как ребенок, как ребенок! Она справедливая, справедливая!
– А с вами что будет?
Соня посмотрела вопросительно.
– Они ведь на вас остались. Оно, правда, и прежде все было на вас, и покойник на похмелье к вам же ходил просить. Ну, а теперь вот что будет?
– Не знаю, – грустно произнесла Соня.
– Они там останутся?
– Не знаю, они на той квартире должны; только хозяйка, слышно, говорила сегодня, что отказать хочет, а Катерина Ивановна говорит, что и сама ни минуты не останется.
– С чего ж это она так храбрится? На вас надеется?
– Ах, нет, не говорите так!.. Мы одно, заодно живем, – вдруг опять взволновалась и даже раздражилась Соня, точь-в-точь как если бы рассердилась канарейка или какая другая маленькая птичка. – Да и как же ей быть? Ну как же, как же быть? – спрашивала она, горячась и волнуясь. – А сколько, сколько она сегодня плакала! У ней ум мешается, вы этого не заметили? Мешается; то тревожится, как маленькая, о том, чтобы завтра все прилично было, закуски были и всё… то руки ломает, кровью харкает, плачет, вдруг стучать начнет головой об стену, как в отчаянии. А потом опять утешится, на вас она все надеется: говорит, что вы теперь ей помощник и что она где-нибудь немного денег займет и поедет в свой город, со мною, и пансион для благородных девиц заведет, а меня возьмет надзирательницей, и начнется у нас совсем новая, прекрасная жизнь, и целует меня, обнимает, утешает, и ведь так верит! так верит фантазиям-то! Ну разве можно ей противоречить? А сама-то весь-то день сегодня моет, чистит, чинит, корыто сама, с своею слабенькою-то силой, в комнату втащила, запыхалась, так и упала на постель; а то мы в ряды еще с ней утром ходили, башмачки Полечке и Лене купить, потому у них все развалились, только у нас денег-то и недостало по расчету, очень много недостало, а она такие миленькие ботиночки выбрала, потому у ней вкус есть, вы не знаете… Тут же в лавке так и заплакала, при купцах-то, что недостало… Ах, как было жалко смотреть.
– Ну и понятно после того, что вы… так живете, – сказал с горькою усмешкой Раскольников.
– А вам разве не жалко? Не жалко? – вскинулась опять Соня, – ведь вы, я знаю, вы последнее сами отдали, еще ничего не видя. А если бы вы все-то видели, о господи! А сколько, сколько раз я ее в слезы вводила! Да на прошлой еще неделе! Ох, я! Всего за неделю до его смерти. Я жестоко поступила! И сколько, сколько раз я это делала. Ах, как теперь, целый день вспоминать было больно!
Соня даже руки ломала, говоря, от боли воспоминания.
– Это вы-то жестокая?
– Да я, я! Я пришла тогда, – продолжала она, плача, – а покойник и говорит: «прочти мне, говорит, Соня, у меня голова что-то болит, прочти мне… вот книжка», – какая-то книжка у него, у Андрея Семеныча достал, у Лебезятникова, тут живет, он такие смешные книжки всё доставал. А я говорю: «мне идти пора», так и не хотела прочесть, а зашла я к ним, главное чтоб воротнички показать Катерине Ивановне; мне Лизавета, торговка, воротнички и нарукавнички дешево принесла, хорошенькие, новенькие и с узором. А Катерине Ивановне очень понравились, она надела и в зеркало посмотрела на себя, и очень, очень ей понравились: «подари мне, говорит, их, Соня, пожалуйста». Пожалуйста попросила, и уж так ей хотелось. А куда ей надевать? Так: прежнее, счастливое время только вспомнилось! Смотрится на себя в зеркало, любуется, и никаких-то, никаких-то у ней платьев нет, никаких-то вещей, вот уж сколько лет! И ничего-то она никогда ни у кого не попросит; гордая, сама скорей отдаст последнее, а тут вот попросила, – так уж ей понравились! А я и отдать пожалела, «на что вам, говорю, Катерина Ивановна?» Так и сказала, «на что». Уж этого-то не надо было бы ей говорить! Она так на меня посмотрела, и так ей тяжело-тяжело стало, что я отказала, и так это было жалко смотреть… И не за воротнички тяжело, а за то, что я отказала, я видела. Ах, так бы, кажется, теперь все воротила, все переделала, все эти прежние слова… Ох, я… да что!.. вам ведь все равно!
– Эту Лизавету торговку вы знали?
– Да… А вы разве знали? – с некоторым удивлением переспросила Соня.
– Катерина Ивановна в чахотке, в злой; она скоро умрет, – сказал Раскольников, помолчав и не ответив на вопрос.
– Ох, нет, нет, нет! – И Соня бессознательным жестом схватила его за обе руки, как бы упрашивая, чтобы нет.
– Да ведь это ж лучше, коль умрет.
– Нет, не лучше, не лучше, совсем не лучше! – испуганно и безотчетно повторяла она.
– А дети-то? Куда ж вы тогда возьмете их, коль не к вам?
– Ох, уж не знаю! – вскрикнула Соня почти в отчаянии и схватилась за голову. Видно было, что эта мысль уж много-много раз в ней самой мелькала, и он только вспугнул опять эту мысль.
– Ну, а коль вы, еще при Катерине Ивановне, теперь, заболеете и вас в больницу свезут, ну что тогда будет? – безжалостно настаивал он.
– Ах, что вы, что вы! Этого-то уж не может быть! – и лицо Сони искривилось страшным испугом.
– Как не может быть? – продолжал Раскольников с жесткой усмешкой, – не застрахованы же вы? Тогда что с ними станется? На улицу всею гурьбой пойдут, она будет кашлять и просить и об стену где-нибудь головой стучать, как сегодня, а дети плакать… А там упадет, в часть свезут, в больницу, умрет, а дети…
– Ох, нет!.. Бог этого не попустит! – вырвалось, наконец, из стесненной груди у Сони. Она слушала, с мольбой смотря на него и складывая в немой просьбе руки, точно от него все и зависело.
Раскольников встал и начал ходить по комнате. Прошло с минуту. Соня стояла, опустив руки и голову, в страшной тоске.
– А копить нельзя? На черный день откладывать? – спросил он, вдруг останавливаясь перед ней.
– Нет, – прошептала Соня.
– Разумеется, нет! А пробовали? – прибавил он чуть не с насмешкой.
– Пробовала.
– И сорвалось! Ну, да разумеется! Что и спрашивать!
И опять он пошел по комнате. Еще прошло с минуту.
– Не каждый день получаете-то?
Соня больше прежнего смутилась, и краска ударила ей опять в лицо.
– Нет, – прошептала она с мучительным усилием.
– С Полечкой, наверное, то же самое будет, – сказал он вдруг.
– Нет! нет! Не может быть, нет! – как отчаянная, громко вскрикнула Соня, как будто ее вдруг ножом ранили. – Бог, бог такого ужаса не допустит!..
– Других допускает же.
– Нет! нет! Ее бог защитит, бог!.. – повторяла она, не помня себя.
– Да, может, и бога-то совсем нет, – с каким-то даже злорадством ответил Раскольников, засмеялся и посмотрел на нее.
Лицо Сони вдруг страшно изменилось: по нем пробежали судороги. С невыразимым укором взглянула она на него, хотела было что-то сказать, но ничего не могла выговорить и только вдруг горько-горько зарыдала, закрыв руками лицо.
– Вы говорите, у Катерины Ивановны ум мешается; у вас самой ум мешается, – проговорил он после некоторого молчания.
Прошло минут пять. Он все ходил взад и вперед, молча и не взглядывая на нее. Наконец, подошел к ней, глаза его сверкали. Он взял ее обеими руками за плечи и прямо посмотрел в ее плачущее лицо. Взгляд его был сухой, воспаленный, острый, губы его сильно вздрагивали… Вдруг он весь быстро наклонился и, припав к полу, поцеловал ее ногу. Соня в ужасе от него отшатнулась, как от сумасшедшего. И действительно, он смотрел, как совсем сумасшедший.
– Что вы, что вы это? Передо мной! – пробормотала она, побледнев, и больно-больно сжало вдруг ей сердце.
Он тотчас же встал.
– Я не тебе поклонился, я всему страданию человеческому поклонился, – как-то дико произнес он и отошел к окну. – Слушай, – прибавил он, воротившись к ней через минуту, – я давеча сказал одному обидчику, что он не стоит одного твоего мизинца… и что я моей сестре сделал сегодня честь, посадив ее рядом с тобою.
– Ах, что вы это им сказали! И при ней? – испуганно вскрикнула Соня, – сидеть со мной! Честь! да ведь я… бесчестная, я великая, великая грешница! Ах, что вы это сказали!
– Не за бесчестие и грех я сказал это про тебя, а за великое страдание твое. А что ты великая грешница, то это так, – прибавил он почти восторженно, – а пуще всего, тем ты грешница, что понапрасну умертвила и предала себя. Еще бы это не ужас! Еще бы не ужас, что ты живешь в этой грязи, которую так ненавидишь, и в то же время знаешь сама (только стоит глаза раскрыть), что никому ты этим не помогаешь и никого ни от чего не спасаешь! Да скажи же мне наконец, – проговорил он, почти в исступлении, – как этакой позор и такая низость в тебе рядом с другими противоположными и святыми чувствами совмещаются? Ведь справедливее, тысячу раз справедливее и разумнее было бы прямо головой в воду и разом покончить!
– А с ними-то что будет? – слабо спросила Соня, страдальчески взглянув на него, но вместе с тем как бы вовсе и не удивившись его предложению. Раскольников странно посмотрел на нее.
Он все прочел в одном ее взгляде. Стало быть, действительно у ней самой была уже эта мысль. Может быть, много раз и серьезно обдумывала она в отчаянии, как бы разом покончить, и до того серьезно, что теперь почти и не удивилась предложению его. Даже жестокости слов его не заметила (смысла укоров его и особенного взгляда его на ее позор она, конечно, тоже не заметила, и это было видимо для него). Но он понял вполне, до какой чудовищной боли истерзала ее, и уже давно, мысль о бесчестном и позорном ее положении. Что же, что же бы могло, думал он, до сих пор останавливать решимость ее покончить разом? И тут только понял он вполне, что значили для нее эти бедные, маленькие дети-сироты и эта жалкая, полусумасшедшая Катерина Ивановна, с своею чахоткой и со стуканием об стену головою.
Но тем не менее ему опять-таки было ясно, что Соня с своим характером и с тем все-таки развитием, которое она получила, ни в каком случае не могла так оставаться. Все-таки для него составляло вопрос: почему она так слишком уже долго могла оставаться в таком положении и не сошла с ума, если уж не в силах была броситься в воду? Конечно, он понимал, что положение Сони есть явление случайное в обществе, хотя, к несчастию, далеко не одиночное и не исключительное. Но эта-то самая случайность, эта некоторая развитость и вся предыдущая жизнь ее могли бы, кажется, сразу убить ее при первом шаге на отвратительной дороге этой. Что же поддерживало ее? Не разврат же? Весь этот позор, очевидно, коснулся ее только механически; настоящий разврат еще не проник ни одною каплей в ее сердце: он это видел; она стояла перед ним наяву…
«Ей три дороги, – думал он: – броситься в канаву, попасть в сумасшедший дом, или… или, наконец, броситься в разврат, одурманивающий ум и окаменяющий сердце». Последняя мысль была ему всего отвратительнее; но он был уже скептик, он был молод, отвлечен и, стало быть, жесток, а потому и не мог не верить, что последний выход, то есть разврат, был всего вероятнее.
«Но неужели ж это правда, – воскликнул он про себя, – неужели ж и это создание, еще сохранившее чистоту духа, сознательно втянется, наконец, в эту мерзкую, смрадную яму? Неужели это втягивание уже началось и неужели потому только она и могла вытерпеть до сих пор, что порок уже не кажется ей так отвратительным? Нет, нет, быть того не может! – восклицал он, как давеча Соня, – нет, от канавы удерживала ее до сих пор мысль о грехе, и они, те… Если же она до сих пор еще не сошла с ума… Но кто же сказал, что она не сошла уже с ума? Разве она в здравом рассудке? Разве так можно говорить, как она? Разве в здравом рассудке так можно рассуждать, как она? Разве так можно сидеть над погибелью, прямо над смрадною ямой, в которую уже ее втягивает, и махать руками и уши затыкать, когда ей говорят об опасности? Что она, уж не чуда ли ждет? И наверно так. Разве все это не признаки помешательства?»
Он с упорством остановился на этой мысли. Этот исход ему даже более нравился, чем всякий другой. Он начал пристальнее всматриваться в нее.
– Так ты очень молишься богу-то Соня? – спросил он ее.
Соня молчала, он стоял подле нее и ждал ответа.
– Что ж бы я без бога-то была? – быстро, энергически прошептала она, мельком вскинув на него вдруг засверкавшими глазами, и крепко стиснула рукой его руку.
«Ну, так и есть!» – подумал он.
– А тебе бог что за это делает? – спросил он, выпытывая дальше.
Соня долго молчала, как бы не могла отвечать. Слабенькая грудь ее вся колыхалась от волнения.
– Молчите! Не спрашивайте! Вы не стоите!.. – вскрикнула она вдруг, строго и гневно смотря на него.
«Так и есть! так и есть!» – повторял он настойчиво про себя.
– Все делает! – быстро прошептала она, опять потупившись.
«Вот и исход! Вот и объяснение исхода!» – решил он про себя, с жадным любопытством рассматривая ее.
С новым, странным, почти болезненным, чувством всматривался он в это бледное, худое и неправильное угловатое личико, в эти кроткие голубые глаза, могущие сверкать таким огнем, таким суровым энергическим чувством, в это маленькое тело, еще дрожавшее от негодования и гнева, и все это казалось ему более и более странным, почти невозможным. «Юродивая! юродивая!» – твердил он про себя.
На комоде лежала какая-то книга. Он каждый раз, проходя взад и вперед, замечал ее; теперь же взял и посмотрел. Это был Новый завет в русском переводе. Книга была старая, подержанная, в кожаном переплете.
– Это откуда? – крикнул он ей через комнату. Она стояла все на том же месте, в трех шагах от стола.
– Мне принесли, – ответила она, будто нехотя и не взглядывая на него.
– Кто принес?
– Лизавета принесла, я просила.
«Лизавета! странно!» – подумал он. Все у Сони становилось для него как-то страннее и чудеснее, с каждою минутой. Он перенес книгу к свече и стал перелистывать.
– Где тут про Лазаря? – спросил он вдруг.
Соня упорно глядела в землю и не отвечала. Она стояла немного боком к столу.
– Про воскресение Лазаря где? Отыщи мне, Соня.
Она искоса глянула на него.
– Не там смотрите… в четвертом Евангелии… – сурово прошептала она, не подвигаясь к нему.
– Найди и прочти мне, – сказал он, сел, облокотился на стол, подпер рукой голову и угрюмо уставился в сторону, приготовившись слушать.
«Недели через три на седьмую версту,[52] милости просим! Я, кажется, сам там буду, если еще хуже не будет», – бормотал он про себя.
Соня нерешительно ступила к столу, недоверчиво выслушав странное желание Раскольникова. Впрочем, взяла книгу.
– Разве вы не читали? – спросила она, глянув на него через стол, исподлобья. Голос ее становился все суровее и суровее.
– Давно… Когда учился. Читай!
– А в церкви не слыхали?
– Я… не ходил. А ты часто ходишь?
– Н-нет, – прошептала Соня.
Раскольников усмехнулся.
– Понимаю… И отца, стало быть, завтра не пойдешь хоронить?
– Пойду. Я и на прошлой неделе была… панихиду служила.
– По ком?
– По Лизавете. Ее топором убили.
Нервы его раздражались все более и более. Голова начала кружиться.
– Ты с Лизаветой дружна была?
– Да… Она была справедливая… Она приходила… редко… нельзя было. Мы с ней читали и… говорили. Она бога узрит.
Странно звучали для него эти книжные слова, и опять новость: какие-то таинственные сходки с Лизаветой, и обе – юродивые.
«Тут и сам станешь юродивым! заразительно!» – подумал он. – Читай! – воскликнул он вдруг настойчиво и раздражительно.
Соня все колебалась. Сердце ее стучало. Не смела как-то она ему читать. Почти с мучением смотрел он на «несчастную помешанную».
– Зачем вам? Ведь вы не веруете?.. – прошептала она тихо и как-то задыхаясь.
– Читай! Я так хочу! – настаивал он, – читала же Лизавете!
Соня развернула книгу и отыскала место. Руки ее дрожали, голосу не хватало. Два раза начинала она, и все не выговаривалось первого слога.
«Был же болен некто Лазарь, из Вифании…» – произнесла она, наконец, с усилием, но вдруг, с третьего слова, голос зазвенел и порвался, как слишком натянутая струна. Дух пресекло, и в груди стеснилось.
Раскольников понимал отчасти, почему Соня не решалась ему читать, и чем более понимал это, тем как бы грубее и раздражительнее настаивал на чтении. Он слишком хорошо понимал, как тяжело было ей теперь выдавать и обличать все свое. Он понял, что чувства эти действительно как бы составляли настоящую и уже давнишнюю, может быть, тайну ее, может быть, еще с самого отрочества, еще в семье, подле несчастного отца и сумасшедшей от горя мачехи, среди голодных детей, безобразных криков и попреков. Но в то же время он узнал теперь, и узнал наверно, что хоть и тосковала она и боялась чего-то ужасно, принимаясь теперь читать, но что вместе с тем ей мучительно самой хотелось прочесть, несмотря на всю тоску и на все опасения, и именно ему, чтоб он слышал, и непременно теперь – « что бы там ни вышло потом!»… Он прочел это в ее глазах, понял из ее восторженного волнения… Она пересилила себя, подавила горловую спазму, пресекшую в начале стиха ее голос, и продолжала чтение одиннадцатой главы Евангелия Иоаннова. Так дочла она до 19-го стиха:
«И многие из иудеев пришли к Марфе и Марии утешать их в печали о брате их. Марфа, услыша, что идет Иисус, пошла навстречу ему; Мария же сидела дома. Тогда Марфа сказала Иисусу: господи! если бы ты был здесь, не умер бы брат мой. Но и теперь знаю, что чего ты попросишь у бога, даст тебе бог».
Тут она остановилась опять, стыдливо предчувствуя, что дрогнет и порвется опять ее голос…
«Иисус говорит ей: воскреснет брат твой. Марфа сказала ему: знаю, что воскреснет в воскресение, в последний день. Иисус сказал ей: «Я есмь воскресение и жизнь; верующий в меня, если и умрет, оживет. И всякий живущий и верующий в меня не умрет вовек. Веришь ли сему? Она говорит ему:
(и, как бы с болью переведя дух, Соня раздельно и с силою прочла, точно сама во всеуслышание исповедовала:)
Так, господи! Я верую, что ты Христос, сын божий, грядущий в мир».
Она было остановилась, быстро подняла было на него глаза, но поскорей пересилила себя и стала читать далее. Раскольников сидел и слушал неподвижно, не оборачиваясь, облокотясь на стол и смотря в сторону. Дочли до 32-го стиха.
«Мария же, пришедши туда, где был Иисус, и увидев его, пала к ногам его; и сказала ему: господи! если бы ты был здесь, не умер бы брат мой. Иисус, когда увидел ее плачущую и пришедших с нею иудеев плачущих, сам восскорбел духом и возмутился. И сказал: где вы положили его? Говорят ему: господи! поди и посмотри. Иисус прослезился. Тогда иудеи говорили: смотри, как он любил его. А некоторые из них сказали: не мог ли сей, отверзший очи слепому, сделать, чтоб и этот не умер?»
Раскольников обернулся к ней и с волнением смотрел на нее: да, так и есть! Она уже вся дрожала в действительной, настоящей лихорадке. Он ожидал этого. Она приближалась к слову о величайшем и неслыханном чуде, и чувство великого торжества охватило ее. Голос ее стал звонок, как металл; торжество и радость звучали в нем и крепили его. Строчки мешались перед ней, потому что в глазах темнело, но она знала наизусть, что читала. При последнем стихе: «не мог ли сей, отверзший очи слепому…» – она, понизив голос, горячо и страстно передала сомнение, укор и хулу неверующих, слепых иудеев, которые сейчас, через минуту, как громом пораженные, падут, зарыдают и уверуют… «И он, он – тоже ослепленный и неверующий, – он тоже сейчас услышит, он тоже уверует, да, да! сейчас же, теперь же», – мечталось ей, и она дрожала от радостного ожидания.
«Иисус же, опять скорбя внутренно, проходит ко гробу. То была пещера, и камень лежал на ней. Иисус говорит: Отнимите камень. Сестра умершего Марфа говорит ему: господи! уже смердит: ибо четыре дни, как он во гробе».
Она энергично ударила на слово: четыре.
«Иисус говорит ей: не сказал ли я тебе, что если будешь веровать, увидишь славу божию? Итак, отняли камень от пещеры, где лежал умерший. Иисус же возвел очи к небу и сказал: отче, благодарю тебя, что ты услышал меня. Я и знал, что ты всегда услышишь меня; но сказал сие для народа, здесь стоящего, чтобы поверили, что ты послал меня. Сказав сие, воззвал громким голосом: Лазарь! иди вон. И вышел умерший,
(громко и восторженно прочла она, дрожа и холодея, как бы в очию сама видела:)
обвитый по рукам и ногам погребальными пеленами; и лицо его обвязано было платком. Иисус говорит им: развяжите его; пусть идет.
Тогда многие из иудеев, пришедших к Марии и видевших, что сотворил Иисус, уверовали в него».
Далее она не читала и не могла читать, закрыла книгу и быстро встала со стула.
– Все об воскресении Лазаря, – отрывисто и сурово прошептала она и стала неподвижно, отвернувшись в сторону, не смея и как бы стыдясь поднять на него глаза. Лихорадочная дрожь ее еще продолжалась. Огарок уже давно погасал в кривом подсвечнике, тускло освещая в этой нищенской комнате убийцу и блудницу, странно сошедшихся за чтением вечной книги. Прошло минут пять или более.
– Я о деле пришел говорить, – громко и нахмурившись проговорил вдруг Раскольников, встал и подошел к Соне. Та молча подняла на него глаза. Взгляд его был особенно суров, и какая-то дикая решимость выражалась в нем.
– Я сегодня родных бросил, – сказал он, – мать и сестру. Я не пойду к ним теперь. Я там все разорвал.
– Зачем? – как ошеломленная спросила Соня. Давешняя встреча с его матерью и сестрой оставила в ней необыкновенное впечатление, хотя и самой ей неясное. Известие о разрыве выслушала она почти с ужасом.
– У меня теперь одна ты, – прибавил он. – Пойдем вместе… Я пришел к тебе. Мы вместе прокляты, вместе и пойдем!
Глаза его сверкали. «Как полоумный!» – подумала в свою очередь Соня.
– Куда идти? – в страхе спросила она и невольно отступила назад.
– Почему ж я знаю? Знаю только, что по одной дороге, наверно знаю, – и только. Одна цель!
Она смотрела на него и ничего не понимала. Она понимала только, что он ужасно, бесконечно несчастен.
– Никто ничего не поймет из них, если ты будешь говорить им, – продолжал он, – а я понял. Ты мне нужна, потому я к тебе и пришел.
– Не понимаю… – прошептала Соня.
– Потом поймешь. Разве ты не то же сделала? Ты тоже переступила… смогла переступить. Ты на себя руки наложила, ты загубила жизнь… свою (это все равно!) Ты могла бы жить духом и разумом, а кончишь на Сенной… Но ты выдержать не можешь и, если останешься одна, сойдешь с ума, как и я. Ты уж и теперь как помешанная; стало быть, нам вместе идти, по одной дороге! Пойдем!
– Зачем? Зачем вы это! – проговорила Соня, странно и мятежно взволнованная его словами.
– Зачем? Потому что так нельзя оставаться – вот зачем! Надо же, наконец, рассудить серьезно и прямо, а не по-детски плакать и кричать, что бог не допустит! Ну что будет, если в самом деле тебя завтра в больницу свезут? Та не в уме и чахоточная, умрет скоро, а дети? Разве Полечка не погибнет? Неужели не видала ты здесь детей, по углам, которых матери милостыню высылают просить? Я узнавал, где живут эти матери и в какой обстановке. Там детям нельзя оставаться детьми. Там семилетний развратен и вор. А ведь дети – образ Христов: «Сих есть царствие божие». Он велел их чтить и любить, они будущее человечество…
– Что же, что же делать? – истерически плача и ломая руки, повторяла Соня.
– Что делать? Сломать что надо, раз навсегда, да и только: и страдание взять на себя! Что? Не понимаешь? После поймешь… Свобода и власть, а главное власть! Над всею дрожащею тварью и над всем муравейником!.. Вот цель! Помни это! Это мое тебе напутствие! Может, я с тобой в последний раз говорю. Если не приду завтра, услышишь про все сама, и тогда припомни эти теперешние слова. И когда-нибудь, потом, через годы, с жизнию, может, и поймешь, что они значили. Если же приду завтра, то скажу тебе, кто убил Лизавету. Прощай!
Соня вся вздрогнула от испуга.
– Да разве вы знаете, кто убил? – спросила она, леденея от ужаса и дико смотря на него.
– Знаю и скажу… Тебе, одной тебе! Я тебя выбрал. Я не прощения приду просить к тебе, а просто скажу. Я тебя давно выбрал, чтоб это сказать тебе, еще тогда, когда отец про тебя говорил и когда Лизавета была жива, я это подумал. Прощай. Руки не давай. Завтра!
Он вышел. Соня смотрела на него как на помешанного; но она и сама была как безумная и чувствовала это. Голова у ней кружилась. «Господи! как он знает, кто убил Лизавету? Что значили эти слова? Страшно это!» Но в то же время мысль не приходила ей в голову. Никак! Никак!.. «О, он должен быть ужасно несчастен!.. Он бросил мать и сестру. Зачем? Что было? И что у него в намерениях? Что это он ей говорил? Он ей поцеловал ногу и говорил… говорил (да, он ясно это сказал), что без нее уже жить не может… О господи!»
В лихорадке и в бреду провела всю ночь Соня. Она вскакивала иногда, плакала, руки ломала, то забывалась опять лихорадочным сном, и ей снились Полечка, Катерина Ивановна, Лизавета, чтение Евангелия и он… он, с его бледным лицом, с горящими глазами… Он целует ей ноги, плачет… О господи!
За дверью справа, за тою самою дверью, которая отделяла квартиру Сони от квартиры Гертруды Карловны Ресслих, была комната промежуточная, давно уже пустая, принадлежавшая к квартире г-жи Ресслих и отдававшаяся от нее внаем, о чем и выставлены были ярлычки на воротах и наклеены бумажечки на стеклах окон, выходивших на канаву. Соня издавна привыкла считать эту комнату необитаемою. А между тем, все это время, у двери в пустой комнате простоял господин Свидригайлов и, притаившись, подслушивал. Когда Раскольников вышел, он постоял, подумал, сходил на цыпочках в свою комнату, смежную с пустою комнатой, достал стул и неслышно перенес его к самым дверям, ведущим в комнату Сони. Разговор показался ему занимательным и знаменательным и очень, очень понравился, – до того понравился, что он и стул перенес, чтобы на будущее время, хоть завтра например, не подвергаться опять неприятности простоять целый час на ногах, а устроиться покомфортнее, чтоб уж во всех отношениях получить полное удовольствие.

Traduzione

E Raskolnikov si diresse direttamente verso la casa sul canale dove abitava Sonya. La casa era a tre piani, vecchia e di colore verde. Trovò il portiere e ottenne da lui indicazioni vaghe su dove vivesse il sarto dei Kapernau. Dopo aver trovato in un angolo del cortile l'ingresso di una scala stretta e buia, salì finalmente al secondo piano e uscì sulla galleria che lo circondava dal lato del cortile. Mentre vagava nell'oscurità, chiedendosi dove potesse essere l'ingresso di Kapernau, improvvisamente, a tre passi da lui, si aprì una porta; lui vi si aggrappò d'istinto.
– Chi c'è? – chiese con apprensione una voce femminile.
«Sono io... sono qui per voi», rispose Raskolnikov ed entrò nel minuscolo ingresso. Lì, su una sedia ammaccata, in un candelabro di rame deformato, c'era una candela accesa.
«Siete voi! Dio mio!» esclamò debolmente Sonya, rimanendo immobile come se fosse inchiodata al pavimento.
– Dove devo andare? Qui?
E Raskolnikov, cercando di non guardarla, entrò in fretta nella stanza.
Un minuto dopo entrò anche Sonya con una candela; l'accese e si fermò davanti a lui, completamente smarrita, in preda a un'indicibile agitazione e, a quanto pare, spaventata dalla sua visita inaspettata. All'improvviso il colore le salì al viso pallido, e persino le lacrime le salirono agli occhi... Provava nausea, vergogna e dolcezza... Raskolnikov si voltò rapidamente e si sedette su una sedia accanto al tavolo. Riuscì a dare una rapida occhiata alla stanza.
Era una stanza grande, ma estremamente bassa, l’unica che si affacciava sulla casa dei Kapernau, la cui porta chiusa si trovava nella parete a sinistra. Sul lato opposto, nella parete a destra, c’era un’altra porta, sempre chiusa a chiave. Lì c’era già un altro appartamento, adiacente, con un numero diverso. La stanza di Sonja sembrava quasi un fienile, aveva la forma di un quadrilatero molto irregolare, e questo le conferiva un aspetto un po' grottesco. La parete con tre finestre, che si affacciava sul canale di scolo, tagliava la stanza in diagonale, per cui un angolo, terribilmente acuto, si perdeva da qualche parte in profondità, tanto che, con la scarsa illuminazione, non si riusciva nemmeno a distinguerlo bene; l'altro angolo, invece, era già troppo bruttamente smussato. In tutta quella grande stanza non c'erano quasi mobili. In un angolo, a destra, c'era un letto; accanto ad esso, più vicino alla porta, una sedia. Lungo la stessa parete dove si trovava il letto, proprio accanto alla porta che dava sull'appartamento di qualcun altro, c'era un semplice tavolo di legno grezzo, coperto da una tovaglia blu; vicino al tavolo c'erano due sedie di vimini. Poi, contro la parete opposta, vicino all'angolo acuto, c'era un piccolo comò di legno semplice, come smarrito nel vuoto. Ecco tutto ciò che c'era nella stanza. La carta da parati giallastra, logora e consumata, era annerita in tutti gli angoli; probabilmente d'inverno qui era umido e c'era fumo. La povertà era evidente; persino il letto non aveva tende.
Sonya guardava in silenzio il suo ospite, che stava esaminando la sua stanza con tanta attenzione e senza tanti complimenti, e alla fine cominciò persino a tremare di paura, come se si trovasse davanti al giudice che avrebbe deciso il suo destino.
– È tardi... Sono le undici? – chiese lui, senza ancora alzare lo sguardo su di lei.
«Sì», mormorò Sonya. «Ah sì, sì!» si affrettò a dire all’improvviso, come se da questo dipendesse tutto per lei, «proprio ora l’orologio dei padroni ha suonato… e l’ho sentito io stessa… Sì».
– Sono venuto da voi per l’ultima volta – continuò cupamente Raskolnikov, sebbene fosse solo la prima volta – forse non vi rivedrò più…
– Lei… parte?
– Non lo so… domani si vedrà…
– Quindi domani non sarai da Katerina Ivanovna? – la voce di Sonya tremò.
– Non lo so. Domani mattina si vedrà… Non è questo il punto: sono venuto per dirle una sola parola…
Alzò su di lei il suo sguardo pensieroso e improvvisamente si accorse che lui era seduto, mentre lei era ancora in piedi davanti a lui.
– Perché sta in piedi? Si sieda – disse lui con voce improvvisamente diversa, calma e affettuosa.
Lei si sedette. Lui la guardò per un minuto con aria affabile e quasi compassionevole.
– Com’è magra! Guarda che mano che ha! È quasi trasparente. Le dita sembrano quelle di una morta.
Le prese la mano. Sonya sorrise debolmente.
«Sono sempre stata così», disse lei.
– Quando vivevate a casa?
– Sì.
– Beh, certo! – disse lui bruscamente, e l'espressione del suo viso e il tono della sua voce cambiarono di nuovo all'improvviso. Si guardò ancora una volta intorno.
– L'avete assunta tramite Kapernauov?
– Sì...
– Sono lì, dietro la porta?
– Sì… Anche loro hanno una stanza uguale.
– Tutti nella stessa?
– In una sola.
– Io avrei paura di stare nella vostra stanza di notte, – osservò cupamente.
– I padroni di casa sono molto gentili, molto affettuosi – rispose Sonya, ancora come se non si fosse resa conto della situazione e non avesse capito bene – e tutti i mobili, e tutto… tutto è dei padroni di casa. E sono molto gentili, e anche i bambini vengono spesso a trovarmi…
– Sono quelli che balbettano?
– Sì... Lui balbetta ed è anche zoppo. E anche sua moglie... Non è che balbetti, ma è come se non riuscisse a pronunciare bene le parole. È gentile, molto. E lui è un ex servitore. E i figli sono sette... e solo il maggiore balbetta, gli altri sono semplicemente malati... non balbettano... E lei da dove li conosce? – aggiunse lei con un po' di stupore.
– Suo padre mi ha raccontato tutto allora. Mi ha raccontato tutto di voi… E di come siete usciti alle sei e siete tornati alle nove, e di come Katerina Ivanovna fosse in ginocchio accanto al vostro letto.
Sonya si sentì in imbarazzo.
– L'ho visto proprio oggi, – sussurrò esitante.
– Chi?
– Mio padre. Stavo camminando per strada, lì vicino, all’angolo, alle dieci, e lui sembrava camminare davanti a me. Ed era proprio lui. Volevo già andare da Katerina Ivanovna…
– È stata a fare una passeggiata?
– Sì, – sussurrò Sonya in modo brusco, imbarazzandosi di nuovo e abbassando lo sguardo.
– Ma Katerina Ivanovna l’ha quasi picchiata, a casa di suo padre?
– Ah, no, ma cosa dice, cosa dice, no! – lo guardò Sonya con un certo spavento.
– Allora la ama?
– Lei? Ma come no! – disse Sonya con tono lamentoso, giungendo improvvisamente le mani con aria afflitta. – Ah! Lei... Se solo sapeste. È proprio come una bambina... Ha la mente completamente sconvolta... dal dolore. E invece era così intelligente... così generosa... così buona! Voi non sapete nulla, proprio nulla... ah!
Sonya pronunciò quelle parole in preda alla disperazione, agitata, afflitta e torcendosi le mani. Le sue guance pallide si colorarono di nuovo, e nei suoi occhi si leggeva il tormento. Era evidente che fosse stata profondamente colpita, che desiderasse ardentemente esprimere qualcosa, dire qualcosa, prendere le difese di qualcuno. Una sorta di insaziabile compassione, se così si può dire, si dipinse improvvisamente su tutti i tratti del suo viso.
– Picchiata! Ma che state dicendo! Dio mio, picchiata! E anche se fosse, e allora? E allora? Voi non sapete nulla, nulla... È così infelice, ah, quanto è infelice! E malata… Lei cerca la giustizia… È pura. Crede così tanto che in tutto ci debba essere giustizia, e la esige… E anche se la torturate, lei non farà nulla di ingiusto. Lei stessa non si accorge di quanto sia impossibile che ci sia giustizia nelle persone, e si irrita… Come una bambina, come una bambina! È giusta, giusta!
– E a te cosa succederà?
Sonia la guardò con aria interrogativa.
– Sono rimasti con te, dopotutto. È vero, anche prima era tutto sulle tue spalle, e il defunto, con i postumi della sbornia, veniva proprio da te a chiedere aiuto. Beh, e ora cosa succederà?
– Non lo so – disse Sonia con tristezza.
– Rimarranno lì?
– Non lo so, devono restare in quell’appartamento; solo che la padrona, a quanto pare, oggi ha detto che vuole rifiutare, e Katerina Ivanovna dice che nemmeno lei resterà lì un solo minuto.
– Perché si fa così coraggiosa? Conta su di voi?
– Ah, no, non dite così!.. Viviamo insieme, siamo una cosa sola – improvvisamente Sonya si agitò di nuovo e si irritò persino, proprio come se si fosse arrabbiato un canarino o un altro uccellino. – E come dovrebbe comportarsi? Ma come, come può stare? – chiedeva, agitata e preoccupata. – E quanto, quanto ha pianto oggi! Ha la mente confusa, non l’avete notato? È confusa; un momento si preoccupa, come una bambina, che domani tutto sia a posto, che ci siano gli stuzzichini e tutto il resto… un momento si torce le mani, sputa sangue, piange, e all’improvviso comincia a sbattere la testa contro il muro, come in preda alla disperazione. E poi si ricompone di nuovo, ripone tutte le sue speranze in voi: dice che ora siete il suo aiutante e che prenderà in prestito un po' di soldi da qualche parte e andrà nella sua città, con me, e aprirà un collegio per signorine, e mi assumerà come sorvegliante, e inizierà per noi una vita completamente nuova e meravigliosa, e mi bacia, mi abbraccia, mi consola, e ci crede davvero! crede davvero a quelle fantasie! Ma come si può contraddirla? E lei oggi ha passato tutto il giorno a lavare, pulire, riparare, ha trascinato da sola, con le sue forze esili, la tinozza in camera, si è affannata e si è lasciata cadere sul letto; e poi stamattina siamo anche andate con lei in negozio a comprare delle scarpette a Polechka e Lena, perché le loro si erano tutte rotte, solo che i soldi non ci sono bastati, ne mancavano davvero tanti, e lei aveva scelto delle scarpette così carine, perché ha buon gusto, non sapete... E lì, nel negozio, si è messa a piangere, davanti ai commercianti, perché mancavano i soldi... Ah, che pena era guardarla.
– Beh, è comprensibile, visto che voi… vivete così – disse Raskolnikov con un sorriso amaro.
– E a te non dispiace? Non ti dispiace? – si scagliò di nuovo Sonya, – perché tu, lo so, hai dato via l’ultima cosa che avevi, senza ancora vedere nulla. E se avessi visto tutto, oh mio Dio! E quante, quante volte l’ho fatta piangere! Proprio la settimana scorsa! Oh, io! Appena una settimana prima della sua morte. Sono stata crudele! E quante, quante volte l’ho fatto. Ah, com’è stato doloroso ripensarci oggi, per tutto il giorno!
Sonya si torceva persino le mani, parlando, per il dolore dei ricordi.
– È lei che è crudele?
– Sono io, sono io! Sono arrivata allora – continuò lei, piangendo – e il defunto mi dice: «Leggimi qualcosa, Sonya, mi fa male la testa, leggimi qualcosa… ecco il libro», – aveva un libro qualsiasi, Andrey Semyonich l’aveva preso da Lebezatnikov, che vive qui, lui prendeva sempre libri così divertenti. E io gli dico: «Devo andare», non volevo proprio leggere, ma ero passata da loro solo per mostrare i colletti a Katerina Ivanovna; Lizaveta, la venditrice, mi aveva portato dei colletti e dei manicotti a buon prezzo, carini, nuovi e con dei motivi. E a Katerina Ivanovna sono piaciuti molto, se li è messi e si è guardata allo specchio, e le sono piaciuti tantissimo: «Regalami questi, mi dice, Sonya, per favore». Me le ha chieste per favore, e le facevano proprio tanta voglia. Ma dove se le avrebbe messe? Così: le sono tornati in mente i vecchi tempi felici! Si guarda allo specchio, si ammira, e non ha proprio, proprio nessun vestito, nessun capo di abbigliamento, da chissà quanti anni! E lei non chiede mai nulla a nessuno; orgogliosa, darebbe piuttosto l'ultima cosa che possiede, e invece qui ha chiesto, – le sono piaciuti così tanto! E io ho avuto pietà di darglieli: «A che vi servono, dico, Katerina Ivanovna?» Così le ho detto: «A che vi servono». Non avrei dovuto dirle proprio questo! Mi ha guardato in quel modo, e le è diventato così, così pesante che le avessi detto di no, ed era così triste da vedere… E non per i colletti, ma perché le avevo detto di no, l’ho visto. Ah, se potessi, mi sembra, ora cambiare tutto, rifare tutto, tutte quelle parole di prima… Oh, io… ma che importa!.. a voi non importa nulla!
– Conosceva quella venditrice, Lizaveta?
– Sì… E tu la conoscevi? – chiese Sonya con una certa sorpresa.
– Katerina Ivanovna ha la tubercolosi, in fase avanzata; morirà presto – disse Raskolnikov, dopo una pausa e senza rispondere alla domanda.
– Oh, no, no, no! – E Sonya, con un gesto inconscio, gli afferrò entrambe le mani, come per supplicarlo che non fosse vero.
– Ma è meglio così, se muore.
– No, non è meglio, non è meglio, non è affatto meglio! – ripeteva spaventata e senza ritegno.
– E i bambini? Dove li porterete allora, se non da voi?
– Oh, non lo so proprio! – esclamò Sonya quasi disperata, portandosi le mani alla testa. Era evidente che quel pensiero le era già balenato in mente molte, molte volte, e lui non aveva fatto altro che risvegliarlo di nuovo.
– Beh, e se voi, già con Katerina Ivanovna, ora vi ammalaste e vi portassero in ospedale, cosa succederebbe allora? – insistette spietatamente lui.
– Ah, ma cosa dice, cosa dice! Questo non può proprio succedere! – e il volto di Sonya si contorse in un'espressione di terrore.
– Come non può succedere? – continuò Raskolnikov con un sorriso beffardo – Non siete mica assicurati? Allora cosa ne sarà di loro? Andranno tutti in strada in massa, lei tossirà e implorerà e sbatterà la testa contro un muro da qualche parte, come oggi, e i bambini piangeranno… E poi cadrà, la porteranno alla stazione di polizia, all’ospedale, morirà, e i bambini…
– Oh, no!.. Dio non lo permetterà! – le sfuggì finalmente dal petto oppresso. Lo ascoltava guardandolo con aria supplichevole e giungendo le mani in silenziosa richiesta, come se tutto dipendesse da lui.
Raskolnikov si alzò e cominciò a camminare per la stanza. Passò un minuto. Sonya se ne stava in piedi, con le braccia e la testa abbassate, in preda a una terribile angoscia.
– E non si può risparmiare? Mettere da parte qualcosa per i tempi difficili? – chiese lui, fermandosi improvvisamente davanti a lei.
– No – sussurrò Sonya.
– Certo che no! E ci avete provato? – aggiunse lui con una punta di sarcasmo.
– Ci ho provato.
– E non ci sei riuscita! Beh, certo! Che domanda!
E riprese a camminare per la stanza. Passò ancora un minuto.
– Non capita tutti i giorni, vero?
Sonya si sentì ancora più imbarazzata di prima, e il rossore le tornò alle guance.
– No, – sussurrò con uno sforzo straziante.
– Con Polechka succederà probabilmente la stessa cosa, – disse lui all’improvviso.
– No! No! Non può essere, no! – gridò Sonya disperata, come se fosse stata improvvisamente ferita da un coltello. – Dio, Dio non permetterà un tale orrore!
– Ma ne permette altri.
– No! No! Dio la proteggerà, Dio!... – ripeteva lei, fuori di sé.
– Sì, forse Dio non esiste affatto – rispose Raskolnikov con una sorta di malcelata malizia, ridacchiando e guardandola.
Il volto di Sonya cambiò improvvisamente in modo spaventoso: fu attraversato da spasmi. Lo guardò con un rimprovero indicibile, stava per dire qualcosa, ma non riuscì a proferire parola e scoppiò improvvisamente in un pianto amarissimo, coprendosi il viso con le mani.
– Lei dice che Katerina Ivanovna ha perso la ragione; è lei stessa ad aver perso la ragione – disse lui dopo un po' di silenzio.
Passarono cinque minuti. Lui continuava a camminare avanti e indietro, in silenzio e senza guardarla. Alla fine le si avvicinò, con gli occhi che gli brillavano. La prese con entrambe le mani per le spalle e la guardò dritto in viso, mentre lei piangeva. Il suo sguardo era secco, infuocato, acuto, le sue labbra tremavano violentemente… All’improvviso si chinò rapidamente e, prostrandosi a terra, le baciò il piede. Sonya indietreggiò inorridita, come se fosse un pazzo. E in effetti, lui aveva lo sguardo di un vero pazzo.
– Ma cosa state facendo? Davanti a me! – mormorò lei, impallidendo, e il cuore le si strinse dolorosamente.
Lui si alzò immediatamente.
– Non mi sono inchinato a te, mi sono inchinato a tutta la sofferenza umana – disse in modo strano e si avvicinò alla finestra. – Ascolta, – aggiunse lui, tornando da lei un minuto dopo, – poco fa ho detto a un tuo offenditore che non vale nemmeno il tuo mignolo… e che oggi ho fatto un onore a mia sorella, facendola sedere accanto a te.
– Ah, cosa gli avete detto! E davanti a lei? – esclamò Sonya spaventata, – sedersi con me! Onore! Ma io… sono disonorata, sono una grande, grande peccatrice! Ah, cosa avete detto!
– Non l’ho detto per disonorarti o per accusarti di peccato, ma per la tua grande sofferenza. E che tu sia una grande peccatrice, questo è vero – aggiunse quasi con entusiasmo – ma soprattutto sei peccatrice perché hai ucciso e tradito te stessa inutilmente. Come potrebbe non essere un orrore! Come potrebbe non essere un orrore che tu viva in questo fango che tanto odi e allo stesso tempo sappia tu stessa (basta solo aprire gli occhi) che con questo non aiuti nessuno e non salvi nessuno da nulla! Ma dimmi finalmente, – disse lui, quasi in delirio, – come si conciliano in te una tale vergogna e una tale bassezza con gli altri sentimenti opposti e santi? Dopotutto, sarebbe più giusto, mille volte più giusto e più ragionevole buttarsi a capofitto in acqua e farla finita una volta per tutte!
– E di loro che ne sarà? – chiese debolmente Sonya, guardandolo con aria sofferente, ma allo stesso tempo senza sembrare affatto sorpresa dalla sua proposta. Raskolnikov la guardò in modo strano.
Lesse tutto in un solo suo sguardo. Ne consegue che, in realtà, quel pensiero era già presente in lei. Forse, molte volte e seriamente, aveva meditato nella disperazione come porre fine a tutto in un colpo solo, e così seriamente che ora non si era quasi stupita della sua proposta. Non notò nemmeno la crudeltà delle sue parole (non notò certo nemmeno il senso dei suoi rimproveri e il suo sguardo particolare sul suo disonore, e questo era evidente per lui). Ma lui capì perfettamente fino a quale dolore mostruoso l'avesse tormentata, e già da tempo, il pensiero della sua situazione disonorevole e vergognosa. Cosa, cosa mai, pensò lui, avrebbe potuto fino a quel momento frenare la sua determinazione a farla finita una volta per tutte? E solo allora capì appieno cosa significassero per lei quei poveri, piccoli bambini orfani e quella miserabile, semipazza Katerina Ivanovna, con la sua tisi e il suo battere la testa contro il muro.
Eppure gli era chiaro, ancora una volta, che Sonya, con il suo carattere e con l’educazione che aveva ricevuto, non avrebbe potuto in alcun caso rimanere in quelle condizioni. Tuttavia, per lui restava un interrogativo: come aveva potuto rimanere così a lungo in quella situazione senza impazzire, se non era stata in grado di gettarsi in acqua? Certo, capiva che la situazione di Sonya era un fenomeno casuale nella società, sebbene, purtroppo, tutt'altro che isolato ed eccezionale. Ma proprio questa casualità, questa sua certa istruzione e tutta la sua vita precedente avrebbero potuto, a quanto pare, ucciderla all'istante al primo passo su quella strada ripugnante. Che cosa la sosteneva? Non certo la dissolutezza? Tutta quella vergogna, evidentemente, l'aveva toccata solo meccanicamente; la vera dissolutezza non era ancora penetrata nemmeno di una goccia nel suo cuore: lui lo vedeva; lei gli stava davanti, in carne e ossa...
«Ha tre strade», pensava lui: «gettarsi nel fosso, finire in un manicomio, o… o, infine, gettarsi nella dissolutezza, che intorpidisce la mente e pietrifica il cuore». L'ultimo pensiero gli era il più ripugnante; ma era già uno scettico, era giovane, distaccato e, di conseguenza, crudele, e quindi non poteva non credere che l'ultima via d'uscita, cioè la dissolutezza, fosse la più probabile.
«Ma è davvero possibile – esclamò tra sé e sé – che anche questa creatura, che ha ancora conservato la purezza dello spirito, finisca per lasciarsi trascinare consapevolmente in questa fossa ripugnante e fetida? È forse già iniziato questo trascinamento e forse è solo per questo che lei ha potuto resistere fino ad ora, perché il vizio non le sembra più così ripugnante? No, no, non può essere! – esclamò, come poco fa Sonya, – no, è stato il pensiero del peccato a tenerla lontana dal fango fino ad ora, e loro, quelli… Se lei non è ancora impazzita... Ma chi ha detto che non è già impazzita? È forse nel pieno possesso delle sue facoltà mentali? Si può parlare così, come fa lei? Si può ragionare così, come fa lei, se si è nel pieno possesso delle proprie facoltà mentali? Si può forse stare così di fronte alla rovina, proprio sopra la fossa fetida in cui sta già venendo trascinata, e agitare le braccia e tapparsi le orecchie quando le parlano del pericolo? Che cosa sta aspettando, un miracolo forse? E probabilmente è così. Non sono forse tutti questi segni di follia?»
Si soffermò con insistenza su questo pensiero. Questo esito gli piaceva persino più di qualsiasi altro. Cominciò a scrutarla più attentamente.
– Allora, preghi molto Dio, Sonya? – le chiese.
Sonya taceva, lui le stava accanto e aspettava una risposta.
«Cosa sarei senza Dio?» sussurrò lei rapidamente, con energia, lanciandogli un'occhiata fugace con gli occhi che improvvisamente brillarono, e gli strinse forte la mano.
«Beh, è proprio così!» – pensò lui.
«E Dio cosa fa per te in cambio?» le chiese, continuando a indagare.
Sonya rimase a lungo in silenzio, come se non riuscisse a rispondere. Il suo petto esile tremava per l'emozione.
– Taci! Non chiedere! Non ne hai il diritto! – esclamò improvvisamente, guardandolo con severità e rabbia.
«È proprio così! È proprio così!» – ripeteva con insistenza tra sé e sé.
«Fa tutto!» sussurrò lei rapidamente, abbassando di nuovo lo sguardo.
«Ecco il risultato! Ecco la spiegazione del risultato!» – decise tra sé e sé, osservandola con avida curiosità.
Con un sentimento nuovo, strano, quasi doloroso, fissava quel viso pallido, magro e irregolare, in quegli occhi azzurri e mansueti, capaci di brillare di un tale fuoco, di un sentimento così severo ed energico, in quel piccolo corpo, che tremava ancora per l’indignazione e la rabbia, e tutto ciò gli sembrava sempre più strano, quasi impossibile. «Follia! Follia!» – ripeteva tra sé e sé.
Sul comò giaceva un libro. Ogni volta che passava avanti e indietro, lo notava; ora lo prese e lo guardò. Era il Nuovo Testamento in traduzione russa. Il libro era vecchio, consumato, con una rilegatura in pelle.
«Da dove viene?» le gridò dall'altra parte della stanza. Lei era ancora nello stesso punto, a tre passi dal tavolo.
– Me l'hanno portato – rispose lei, come a malincuore e senza guardarlo.
– Chi te l'ha portato?
– Me l'ha portato Lizaveta, gliel'avevo chiesto.
«Lizaveta! Strano!» – pensò lui. Tutto ciò che riguardava Sonya gli sembrava sempre più strano e meraviglioso, di minuto in minuto. Portò il libro vicino alla candela e cominciò a sfogliarlo.
– Dove si parla di Lazzaro? – chiese all’improvviso.
Sonya fissava ostinatamente il pavimento e non rispondeva. Stava in piedi leggermente di lato rispetto al tavolo.
– Dove si parla della resurrezione di Lazzaro? Trovamelo, Sonya.
Lei lo guardò di sbieco.
– Non guardi lì… nel quarto Vangelo… – sussurrò severamente, senza avvicinarsi a lui.
– Trovalo e leggimelo, – disse lui; si sedette, si appoggiò al tavolo, si sostenne la testa con una mano e fissò cupamente da una parte, preparandosi ad ascoltare.
«Tra tre settimane, alla settima verstà,[52] siete i benvenuti! Credo che ci sarò anch’io, se non ci saranno peggioramenti», mormorò tra sé e sé.
Sonya si avvicinò esitante al tavolo, dopo aver ascoltato con scetticismo la strana richiesta di Raskolnikov. Tuttavia, prese il libro.
– Non l’ha letto? – chiese lei, guardandolo da sotto le sopracciglia attraverso il tavolo. La sua voce diventava sempre più severa.
– È da molto tempo... Quando studiavo. Leggi!
– E in chiesa non l'ha mai sentito?
– Io… non ci sono mai andato. E tu ci vai spesso?
– N-no, – sussurrò Sonya.
Raskolnikov sorrise.
– Capisco… Quindi domani non andrai a seppellire tuo padre?
– Ci andrò. Ci sono stata anche la settimana scorsa… hanno celebrato la messa funebre.
– Per chi?
– Per Lizaveta. L’hanno uccisa con un’ascia.
I suoi nervi si stavano irritando sempre di più. Cominciò ad avere le vertigini.
– Eri amica di Lizaveta?
– Sì… Era una persona giusta… Veniva… raramente… non era possibile. Leggevamo insieme e… parlavamo. Lei vedrà Dio.
Quelle parole da libro gli suonavano strane, e ancora una volta una novità: qualche misterioso incontro con Lizaveta, ed entrambe – delle sante folli.
«Qui diventi anche tu un matto! È contagioso!» – pensò. – Leggi! – esclamò all’improvviso con insistenza e irritazione.
Sonya esitava ancora. Il suo cuore batteva forte. Non osava in qualche modo leggergli. Lui guardava quasi con angoscia la «povera pazza».
– A che vi serve? Ma voi non siete credente... – sussurrò lei a bassa voce, quasi senza fiato.
– Leggi! Lo voglio tanto! – insistette lui, – l’hai letto a Lizaveta!
Sonya aprì il libro e cercò il punto giusto. Le tremavano le mani, la voce le mancava. Cominciò due volte, ma non riusciva a pronunciare la prima sillaba.
«C'era un certo Lazzaro, di Betania...» – disse finalmente con sforzo, ma all'improvviso, alla terza parola, la voce le si incrinò e si spezzò, come una corda troppo tesa. Il respiro le si mozzò e il petto le si strinse.
Raskolnikov capiva in parte perché Sonya non osasse leggergli, e più lo capiva, più insisteva in modo, per così dire, brusco e irritante affinché lei leggesse. Capiva fin troppo bene quanto fosse difficile per lei ora rivelare e mettere a nudo tutto ciò che era suo. Capì che quei sentimenti costituivano in effetti una vera e propria, e forse già antica, segretezza per lei, forse fin dall’adolescenza, ancora in famiglia, accanto al padre infelice e alla matrigna impazzita di dolore, tra bambini affamati, urla orribili e rimproveri. Ma allo stesso tempo ora sapeva, e ne era certo, che sebbene lei fosse angosciata e temesse qualcosa di terribile nel mettersi a leggere, allo stesso tempo desiderava ardentemente leggere, nonostante tutta l’angoscia e tutti i timori, e proprio per lui, affinché lui ascoltasse, e assolutamente ora – «qualunque cosa ne fosse poi venuta fuori!»… Lo lesse nei suoi occhi, lo capì dal suo entusiasmo… Lei si fece forza, represse lo spasmo alla gola che le aveva spezzato la voce all’inizio del versetto, e continuò la lettura dell’undicesimo capitolo del Vangelo di Giovanni. Così arrivò al versetto 19:
«Molti Giudei erano andati da Marta e Maria per consolarle nel dolore per la perdita del fratello. Marta, sentendo che Gesù stava arrivando, andò incontro a lui; Maria invece era rimasta seduta in casa. Allora Marta disse a Gesù: “Signore, se tu fossi stato qui, mio fratello non sarebbe morto. Ma anche ora so che qualunque cosa tu chiederai a Dio, Dio te la concederà”.
Qui si fermò di nuovo, presagendo con vergogna che la sua voce avrebbe tremato e si sarebbe spezzata di nuovo…
«Gesù le disse: “Tuo fratello risorgerà”. Marta gli rispose: “So che risorgerà nella risurrezione, nell’ultimo giorno”. Gesù le disse: “Io sono la risurrezione e la vita; chi crede in me, anche se muore, vivrà. E chiunque vive e crede in me non morirà mai. Credi in questo?” Lei gli disse:
(e, come se con dolore avesse ripreso fiato, Sonya lesse con chiarezza e forza, come se stesse confessando ad alta voce:)
Sì, Signore! Io credo che tu sei il Cristo, il Figlio di Dio, che viene nel mondo».
Si era fermata, aveva alzato rapidamente gli occhi su di lui, ma subito si era fatta forza e aveva continuato a leggere. Raskolnikov sedeva e ascoltava immobile, senza voltarsi, appoggiato al tavolo e guardando di lato. Arrivarono al versetto 32.
«Maria, giunta là dove si trovava Gesù e avendolo visto, si gettò ai suoi piedi e gli disse: “Signore, se fossi stato qui, mio fratello non sarebbe morto”. Gesù, vedendola piangere e vedendo piangere anche i Giudei che erano venuti con lei, si commosse profondamente e si turbò. E disse: “Dove lo avete posto?” Gli risposero: “Signore, vieni a vedere”. Gesù si commosse. Allora i Giudei dicevano: “Guarda come lo amava”. E alcuni di loro dicevano: “Non poteva costui, che ha aperto gli occhi al cieco, fare in modo che anche questo non morisse?”
Raskolnikov si voltò verso di lei e la guardò con emozione: sì, era proprio così! Lei tremava già tutta in una vera e propria febbre. Lui se lo aspettava. Lei si stava avvicinando al racconto del miracolo più grande e inaudito, e un senso di grande trionfo la pervase. La sua voce divenne squillante come il metallo; il trionfo e la gioia risuonavano in essa e la rafforzavano. Le righe le si confondevano davanti agli occhi, perché la vista le si annebbiava, ma sapeva a memoria ciò che stava leggendo. All'ultimo verso: «Non poteva forse colui che aprì gli occhi al cieco...» – lei, abbassando la voce, trasmise con ardore e passione il dubbio, il rimprovero e la bestemmia dei non credenti, dei ciechi ebrei, che ora, tra un attimo, come colpiti da un tuono, cadranno, piangeranno e crederanno... «E lui, lui – anch'egli accecato e miscredente – anche lui ora ascolterà, anche lui crederà, sì, sì! Proprio ora, proprio adesso», sognava, e tremava per la gioiosa attesa.
«Gesù, ancora una volta profondamente addolorato, si avvicinò al sepolcro. Era una grotta, chiusa da una pietra. Gesù disse: “Togliete la pietra”. Marta, la sorella del defunto, gli disse: “Signore, l’odore è già sgradevole, perché sono già quattro giorni che giace nel sepolcro”».
Lei sottolineò con forza la parola: quattro.
«Gesù le disse: “Non ti ho forse detto che, se avrai fede, vedrai la gloria di Dio?” Allora tolserono la pietra dalla caverna dove giaceva il defunto. Gesù alzò gli occhi al cielo e disse: «Padre, ti ringrazio perché mi hai ascoltato. Lo sapevo che mi avresti ascoltato sempre; ma l'ho detto per la gente che sta qui, affinché credano che tu mi hai mandato». Detto questo, gridò a gran voce: «Lazzaro! Vieni fuori». E il defunto uscì,
(lesse ad alta voce e con entusiasmo, tremando e rabbrividendo, come se lo vedesse con i propri occhi:)
avvolto nelle bende funebri alle mani e ai piedi; e il suo volto era fasciato con un fazzoletto. Gesù disse loro: «Scioglietelo; lasciatelo andare».
Allora molti dei Giudei che erano venuti da Maria e avevano visto ciò che Gesù aveva fatto, credettero in lui».
Non continuò a leggere, né riuscì a farlo, chiuse il libro e si alzò rapidamente dalla sedia.
– Tutto sulla resurrezione di Lazzaro – sussurrò seccamente e con tono severo, e rimase immobile, voltandosi di lato, senza osare e quasi vergognandosi di alzare gli occhi su di lui. Il suo tremore febbrile continuava ancora. La candela si era spenta da tempo nel candeliere storto, illuminando debolmente in quella stanza misera l'assassino e la prostituta, stranamente riuniti nella lettura del libro eterno. Passarono cinque minuti o più.
– Sono venuto per parlare di una questione – disse all’improvviso Raskolnikov ad alta voce e con aria accigliata; si alzò e si avvicinò a Sonya. Lei alzò gli occhi verso di lui in silenzio. Il suo sguardo era particolarmente severo, e in esso traspariva una sorta di selvaggia determinazione.
– Oggi ho abbandonato i miei cari – disse – mia madre e mia sorella. Non tornerò più da loro. Ho tagliato ogni legame.
– Perché? – chiese Sonya, come stordita. L’incontro di poco prima con sua madre e sua sorella le aveva lasciato un’impressione straordinaria, anche se per lei stessa poco chiara. Ascoltò la notizia della rottura quasi con orrore.
– Ora ho solo te – aggiunse lui. – Andiamo via insieme… Sono venuto da te. Siamo maledetti insieme, e insieme ce ne andremo!
I suoi occhi brillavano. «Che pazzo!» – pensò a sua volta Sonya.
«Dove andare?» chiese lei con paura, indietreggiando involontariamente.
– Come faccio a saperlo? So solo che è una strada, ne sono sicuro, – e basta. Un unico obiettivo!
Lei lo guardava e non capiva nulla. Capiva solo che lui era terribilmente, infinitamente infelice.
– Nessuno di loro capirà nulla se glielo dirai – continuò lui – ma io ho capito. Ho bisogno di te, ecco perché sono venuto da te.
– Non capisco… – sussurrò Sonya.
– Capirai più tardi. Non hai fatto forse la stessa cosa? Anche tu hai oltrepassato il limite… sei riuscita a oltrepassarlo. Ti sei tolta la vita, hai rovinato la tua vita… la tua (non importa!) Avresti potuto vivere con lo spirito e la ragione, e invece finirai a Sennaya… Ma tu non riesci a resistere e, se rimani sola, impazzirai, proprio come me. Sei già come una pazza; quindi dobbiamo andare insieme, sulla stessa strada! Andiamo!
– Perché? Perché lo fate! – disse Sonya, stranamente e ribellmente commossa dalle sue parole.
– Perché? Perché non si può restare così, ecco perché! Bisogna, una volta per tutte, ragionare con serietà e franchezza, invece di piangere e gridare come una bambina che Dio non lo permetterà! E cosa succederà se domani ti porteranno davvero in ospedale? Lei è fuori di testa e malata di tisi, morirà presto, e i bambini? Polechka non morirà? Non hai visto qui i bambini, negli angoli, che le madri mandano a chiedere l'elemosina? Ho scoperto dove vivono queste madri e in quali condizioni. Lì i bambini non possono rimanere bambini. Lì un bambino di sette anni è depravato e ladro. Eppure i bambini sono l'immagine di Cristo: «A loro appartiene il regno di Dio». Egli ha ordinato di onorarli e amarli, sono il futuro dell'umanità...
– E allora, cosa fare? – ripeteva Sonya piangendo istericamente e torcendosi le mani.
– Cosa fare? Rompere ciò che deve essere rotto, una volta per tutte, e basta: e assumersi la sofferenza! Cosa? Non capisci? Capirai dopo… Libertà e potere, e soprattutto potere! Su tutta la creatura tremante e su tutto il formicaio!.. Ecco l’obiettivo! Ricordalo! Questo è il mio consiglio per te! Forse è l'ultima volta che ti parlo. Se domani non verrò, verrai a sapere tutto da sola, e allora ricordati queste parole. E un giorno, più avanti, tra qualche anno, con l'esperienza della vita, forse capirai cosa significavano. Se invece domani verrò, ti dirò chi ha ucciso Lizaveta. Addio!
Sonya rabbrividì per lo spavento.
– Ma come, lo sai chi l'ha uccisa? – chiese lei, gelata dal terrore e guardandolo con occhi sgranati.
– Lo so e te lo dirò… A te, solo a te! Ho scelto te. Non vengo a chiederti perdono, ma semplicemente a dirtelo. Ti ho scelta da tempo per dirti questo, già allora, quando mio padre parlava di te e quando Lizaveta era ancora viva, l’avevo pensato. Addio. Non darmi la mano. A domani!
Uscì. Sonya lo guardava come se fosse pazzo; ma anche lei era come una pazza e lo sentiva. Le girava la testa. «Mio Dio! Come fa a sapere chi ha ucciso Lizaveta? Cosa significavano quelle parole? È spaventoso!» Ma allo stesso tempo non le veniva in mente alcun pensiero. Proprio no! Assolutamente no!... «Oh, deve essere terribilmente infelice!... Ha abbandonato la madre e la sorella. Perché? Che cosa è successo? E quali sono le sue intenzioni? Che cosa le ha detto? Le ha baciato il piede e le ha detto... le ha detto (sì, l’ha detto chiaramente) che senza di lei non può più vivere... Oh, Dio!»
Sonia trascorse tutta la notte in preda alla febbre e al delirio. A volte balzava in piedi, piangeva, si torceva le mani, poi ricadeva in un sonno febbrile, e le apparivano in sogno Polechka, Katerina Ivanovna, Lizaveta, la lettura del Vangelo e lui... lui, con il suo viso pallido, con gli occhi ardenti... Lui le bacia i piedi, piange… Oh, mio Dio!
Dietro la porta a destra, proprio quella che separava l'appartamento di Sonja da quello di Gertrud Karlovna Resslich, c'era una stanza di passaggio, da tempo ormai vuota, appartenente all'appartamento della signora Resslich e affittata separatamente, come indicavano i cartellini appesi alla porta e i foglietti incollati sui vetri delle finestre che si affacciavano sul canale. Sonya era abituata da tempo a considerare quella stanza disabitata. Eppure, per tutto quel tempo, il signor Svidrigailov era rimasto in piedi davanti alla porta della stanza vuota e, appostato lì, origliava. Quando Raskolnikov uscì, si fermò un attimo a riflettere, poi andò in punta di piedi nella sua stanza, adiacente a quella vuota, prese una sedia e la trascinò silenziosamente fino alla porta che conduceva alla stanza di Sonya. La conversazione gli era sembrata interessante e significativa e gli era piaciuta moltissimo, tanto che aveva spostato la sedia per non dover, in futuro, magari già domani, affrontare di nuovo la seccatura di stare in piedi per un'ora intera, ma per sistemarsi più comodamente, in modo da trarne pieno piacere sotto ogni aspetto.