Una nuova traduzione di un classico della letteratura russa

Dostoevsky portrait

Capitolo Due

Testo originale

ГОСПОДИН С КРЕПОМ НА ШЛЯПЕ

Было третье июля. Духота и жар стояли нестерпимые. День для Вельчанинова выдался самый хлопотливый: всё утро пришлось ходить и разъезжать, а в перспективе предстояла непременная надобность сегодня же вечером посетить одного нужного господина, одного дельца и статского советника, на его даче, где-то на Черной речке, и захватить его неожиданно дома. Часу в шестом Вельчанинов вошел наконец в один ресторан (весьма сомнительный, но французский) на Невском проспекте, у Полицейского моста, сел в своем обычном углу за свой столик и спросил свой ежедневный обед.
Он съедал ежедневно обед в рубль и за вино платил особенно, что и считал жертвой, благоразумно им приносимой расстроенным своим обстоятельствам. Удивляясь, как можно есть такую дрянь, он уничтожал, однако же, всё до последней крошки — и каждый раз с таким аппетитом, как будто перед тем не ел трое суток. “Это что-то болезненное”,— бормотал он про себя, замечая иногда свой аппетит. Но в этот раз он уселся за свой столик в самом сквернейшем расположении духа, с сердцем отбросил куда-то шляпу, облокотился и задумался. Завозись теперь как-нибудь обедавший с ним рядом сосед или не пойми его с первого слова прислуживавший ему мальчишка — и он, так умевший быть вежливым и, когда надо, так свысока невозмутимым, наверно бы расшумелся, как юнкер, и, пожалуй, сделал бы историю.
Подали ему суп, он взял ложку, но вдруг, не успев зачерпнуть, бросил ложку на стол и чуть не вскочил со стула. Одна неожиданная мысль внезапно осенила его: в это мгновение он — и бог знает каким процессом — вдруг вполне осмыслил причину своей тоски, своей особенной отдельной тоски, которая мучила его уже несколько дней сряду, всё последнее время, бог знает как привязалась и бог знает почему не хотела никак отвязаться; теперь же он сразу всё разглядел и понял, как свои пять пальцев.
— Это всё эта шляпа! — пробормотал он как бы вдохновенный,— единственно одна только эта проклятая круглая шляпа, с этим мерзким траурным крепом, всему причиною!
Он стал думать — и чем далее вдумывался, тем становился угрюмее и тем удивительнее становилось в его глазах “всё происшествие”.
“Но... но какое же тут, однако, происшествие? — протестовал было он, не доверяя себе,— есть ли тут хоть что-нибудь похожее на происшествие?”
Всё дело состояло вот в чем: почти уже тому две недели (по-настоящему он не помнил, но, кажется, было две недели), как встретил он в первый раз, на улице, где-то на углу Подьяческой и Мещанской, одного господина с крепом на шляпе. Господин был, как и все, ничего в нем не было такого особенного, прошел он скоро, но посмотрел на Вельчанинова как-то слишком уж пристально и почему-то сразу обратил на себя его внимание до чрезвычайности. По крайней мере физиономия его показалась знакомою Вельчанинову. Он, очевидно, когда-то и где-то встречал ее. “А впрочем, мало ли тысяч физиономий встречал я в жизни — всех не упомнишь!” Пройдя шагов двадцать, он уже, казалось, и забыл про встречу, несмотря на всё первое впечатление. А впечатление, однако, осталось на целый день — и довольно оригинальное: в виде какой-то беспредметной, особенной злобы. Он теперь, через две недели, всё это припоминал ясно; припоминал тоже, что совершенно не понимал тогда, откуда в нем эта злоба,— и не понимал до того, что ни разу даже не сблизил и не сопоставил свое скверное расположение духа во весь тот вечер с утренней встречей. Но господин сам поспешил о себе напомнить и на другой день опять столкнулся с Вельчаниновым на Невском проспекте и опять как-то странно посмотрел на него. Вельчанинов плюнул, но, плюнув, тотчас же удивился своему плевку. Правда, есть физиономии, возбуждающие сразу беспредметное и бесцельное отвращение. “Да, я действительно его где-то встречал”,— пробормотал он задумчиво, уже полчаса спустя после встречи. Затем опять весь вечер пробыл в сквернейшем расположении духа; даже дурной сон какой-то приснился ночью, и все-таки не пришло ему в голову, что вся причина этой новой и особенной хандры его — один только давешний траурный господин, хотя в этот вечер он не раз вспоминал его. Даже разозлился мимоходом, что “такая дрянь” смеет так долго ему вспоминаться; приписать же ему всё свое волнение, наверно, почел бы даже унизительным, если бы только мысль об том пришла ему в голову. Два дня спустя опять встретились, в толпе, при выходе с одного невского парохода. В этот, третий, раз Вельчанинов готов был поклясться, что господин в траурной шляпе узнал его и рванулся к нему, отвлекаемый и теснимый толпой; кажется, даже “осмелился” протянуть к нему руку; может быть, даже вскрикнул и окликнул его по имени. Последнего, впрочем, Вельчанинов не расслышал ясно, но... “кто же, однако, эта каналья и почему он не подходит ко мне, если в самом деле узнаёт и если так ему хочется подойти?” — злобно подумал он, садясь на извозчика и отправляясь к Смольному монастырю. Через полчаса он уже спорил и шумел с своим адвокатом, но вечером и ночью был опять в мерзейшей и самой фантастической тоске. “Уж не разливается ли желчь?” — мнительно спрашивал он себя, глядясь в зеркало.
Это была третья встреча. Потом дней пять сряду решительно “никто” не встречался, а об “каналье” и слух замер. А между тем нет-нет да и вспомнится господин с крепом на шляпе. С некоторым удивлением ловил себя на этом Вельчанинов: “Что мне тошно по нем, что ли? Гм!.. А тоже, должно быть, у него много дела в Петербурге,— и по ком это у него креп? Он, очевидно, узнавал меня, а я его не узнаю. И зачем эти люди надевают креп? К ним как-то нейдет... Мне кажется, если я поближе всмотрюсь в него, я его узнаю...”
И что-то как будто начинало шевелиться в его воспоминаниях, как какое-нибудь известное, но вдруг почему-то забытое слово, которое из всех сил стараешься припомнить: знаешь его очень хорошо — и знаешь про то, что именно оно означает, около того ходишь; но вот никак не хочет слово припомниться, как ни бейся над ним!
“Это было... Это было давно... и это было где-то... Тут было... тут было...— ну, да черт с ним совсем, что тут было и не было!..— злобно вскричал он вдруг.— И стоит ли об эту каналью так пакоститься и унижаться!..”
Он рассердился ужасно; но вечером, когда ему вдруг припомнилось, что он давеча рассердился и “ужасно”,— ему стало чрезвычайно неприятно: кто-то как будто поймал его в чем-нибудь. Он смутился и удивился:
“Есть же, стало быть, причины, по которым я так злюсь... ни с того ни с сего... при одном воспоминании...” Он не докончил своей мысли.
А на другой день рассердился еще пуще, но в этот раз ему показалось, что есть за что и что он совершенно прав; “дерзость была неслыханная”: дело в том, что произошла четвертая встреча. Господин с крепом явился опять, как будто из-под земли. Вельчанинов только что поймал на улице того самого статского советника и нужного господина, которого он и теперь ловил, чтобы захватить хоть на даче нечаянно, потому что этот чиновник, едва знакомый Вельчанинову, но нужный по делу, и тогда, как и теперь, не давался в руки и, очевидно, прятался, всеми силами не желая с своей стороны встретиться с Вельчаниновым; обрадовавшись, что наконец-таки с ним столкнулся, Вельчанинов пошел с ним рядом, спеша, заглядывая ему в глаза и напрягая все силы, чтобы навести седого хитреца на одну тему, на один разговор, в котором тот, может быть, и проговорился бы и выронил бы как-нибудь одно искомое и давно ожидаемое словечко; но седой хитрец был тоже себе на уме, отсмеивался и отмалчивался,— и вот именно в эту чрезвычайно хлопотливую минуту взгляд Вельчанинова вдруг отличил на противуположном тротуаре улицы господина с крепом на шляпе. Он стоял и пристально смотрел оттуда на них обоих; он следил за ними — это было очевидно — и, кажется, даже подсмеивался.
“Черт возьми! — взбесился Вельчанинов, уже проводив чиновника и приписывая всю свою с ним неудачу внезапному появлению этого “нахала”,— черт возьми, шпионит он, что ли, за мной! Он, очевидно, следит за мной! Нанят, что ли, кем-нибудь и... и... и, ей-богу же, он подсмеивался! Я, ей-богу, исколочу его... Жаль только, что я хожу без палки! Я куплю палку! Я этого так не оставлю! Кто он такой? Я непременно хочу знать, кто он такой?”
Наконец,— ровно три дня спустя после этой (четвертой) встречи,— мы застаем Вельчанинова в его ресторане, как мы и описывали, уже совершенно и серьезно взволнованного и даже несколько потерявшегося. Не сознаться в этом не мог даже и сам он, несмотря на всю гордость свою. Принужден же был он наконец догадаться, сопоставив все обстоятельства, что всей хандры его, всей этой особенной тоски его и всех его двухнедельных волнений — причиною был не кто иной, как этот самый траурный господин, “несмотря на всю его ничтожность”.
“Пусть я ипохондрик,— думал Вельчанинов,— и, стало быть, из мухи готов слона сделать, но, однако же, легче ль мне оттого, что всё это, может быть, только одна фантазия? Ведь если каждая подобная шельма в состоянии будет совершенно перевернуть человека, то ведь это... ведь это...”
Действительно, в этой сегодняшней (пятой) встрече, которая так взволновала Вельчанинова, слон явился совсем почти мухой: господин этот, как и прежде, юркнул мимо, но в этот раз уже не разглядывая Вельчанинова и не показывая, как прежде, вида, что его узнаёт,— а, напротив, опустив глаза и, кажется, очень желая, чтоб его самого не заметили. Вельчанинов оборотился и закричал ему во всё горло:
— Эй, вы! креп на шляпе! Теперь прятаться! Стойте: кто вы такой?
Вопрос (и весь крик) был очень бестолков. Но Вельчанинов догадался об этом, уже прокричав. На крик этот — господин оборотился, на минуту приостановился, потерялся, улыбнулся, хотел было что-то проговорить, что-то сделать, с минуту, очевидно, был в ужаснейшей нерешимости и вдруг — повернулся и побежал прочь без оглядки. Вельчанинов с удивлением смотрел ему вслед.
«А что? — подумал он,— что, если и в самом деле не он ко мне, а я, напротив, к нему пристаю, и вся штука в этом?»
Пообедав, он поскорее отправился на дачу к чиновнику. Чиновника не застал; ответили, что «с утра не возвращались, да вряд ли и возвратятся сегодня раньше третьего или четвертого часу ночи, потому что остались в городе у именинника». Уж это было до того «обидно», что, в первой ярости, Вельчанинов положил было отправиться к имениннику и даже в самом деле поехал; но, сообразив на пути, что заходит далеко, отпустил середи дороги извозчика и потащился к себе пешком, к Большому театру. Он чувствовал потребность моциона. Чтоб успокоить взволнованные нервы, надо было ночью выспаться во что бы то ни стало, несмотря на бессонницу; а чтоб заснуть, надо было по крайней мере хоть устать. Таким образом, он добрался к себе уже в половине одиннадцатого, ибо путь был очень не малый,— и действительно очень устал.
Нанятая им в марте месяце квартира его, которую он так злорадно браковал и ругал, извиняясь сам перед собою, что «все это на походе» и что он «застрял» в Петербурге нечаянно, через эту «проклятую тяжбу»,— эта квартира его была вовсе не так дурна и не неприлична как он сам отзывался об ней. Вход был действительно несколько темноват и «запачкан», из-под ворот; но самая квартира, во втором этаже, состояла из двух больших, светлых и высоких комнат, отделенных одна от другой темною переднею и выходивших, таким образом, одна на улицу, другая во двор. К той, которая выходила окнами во двор, прилегал сбоку небольшой кабинет, назначавшийся служить спальней; но у Вельчанинова валялись в нем в беспорядке книги и бумаги; спал же он в одной из больших комнат, той самой, которая окнами выходила на улицу. Стлали ему на диване. Мебель у него стояла порядочная, хотя и подержанная, и находились, кроме того, некоторые даже дорогие вещи — осколки прежнего благосостояния: фарфоровые и бронзовые игрушки, большие и настоящие бухарские ковры; уцелели даже две недурные картины; но всё было в явном беспорядке, не на своем месте и даже запылено, с тех пор как прислуживавшая ему девушка, Пелагея, уехала на побывку к своим родным в Новгород и оставила его одного. Этот странный факт одиночной и девичьей прислуги у холостого и светского человека, всё еще желавшего соблюдать джентльменство, заставлял почти краснеть Вельчанинова, хотя этой Пелагеей он был очень доволен. Эта девушка определилась к нему в ту минуту, как он занял эту квартиру весной, из знакомого семейного дома, отбывшего за границу, и завела у него порядок. Но с отъездом ее он уже другой женской прислуги нанять не решился; нанимать же лакея на короткий срок не стоило, да он и не любил лакеев. Таким образом и устроилось, что комнаты его приходила убирать каждое утро дворничихина сестра Мавра, которой он и ключ оставлял, выходя со двора, и которая ровно ничего не делала, деньги брала и, кажется, воровала. Но он уже на всё махнул рукой и даже был тем доволен, что дома остается теперь совершенно один. Но всё до известной меры — и нервы его решительно не соглашались иногда, в иные желчные минуты, выносить всю эту «пакость», и, возвращаясь к себе домой, он почти каждый раз с отвращением входил в свои комнаты.
Но в этот раз он едва дал себе время раздеться, бросился на кровать и раздражительно решил ни о чем не думать и во что бы то ни стало «сию же минуту» заснуть. И странно, он вдруг заснул, только что голова успела дотронуться до подушки; этого не бывало с ним почти уже с месяц.
Он проспал около трех часов, но сном тревожным; ему снились какие-то странные сны, какие снятся в лихорадке. Дело шло об каком-то преступлении, которое он будто бы совершил и утаил и в котором обвиняли его в один голос беспрерывно входившие к нему откудова-то люди. Толпа собралась ужасная, но люди всё еще не переставали входить, так что и дверь уже не затворялась, а стояла настежь. Но весь интерес сосредоточился наконец на одном странном человеке, каком-то очень ему когда-то близком и знакомом, который уже умер, а теперь почему-то вдруг тоже вошел к нему. Всего мучительнее было то, что Вельчанинов не знал, что это за человек, позабыл его имя и никак не мог вспомнить; он знал только, что когда-то его очень любил. От этого человека как будто и все прочие вошедшие люди ждали самого главного слова: или обвинения, или оправдания Вельчанинова, и все были в нетерпении. Но он сидел неподвижно за столом, молчал и не хотел говорить. Шум не умолкал, раздражение усиливалось, и вдруг Вельчанинов, в бешенстве, ударил этого человека за то, что он не хотел говорить, и почувствовал от этого странное наслаждение. Сердце его замерло от ужаса и от страдания за свой поступок, но в этом-то замиранье и заключалось наслаждение. Совсем остервенясь, он ударил в другой и в третий раз, и в каком-то опьянении от ярости и от страху, дошедшем до помешательства, но заключавшем тоже в себе бесконечное наслаждение, он уже не считал своих ударов, но бил не останавливаясь. Он хотел всё, всё это разрушить. Вдруг что-то случилось; все страшно закричали и обратились, выжидая, к дверям, и в это мгновение раздались звонкие три удара в колокольчик, но с такой силой, как будто его хотели сорвать с дверей. Вельчанинов проснулся, очнулся в один миг, стремглав вскочил с постели и бросился к дверям; он был совершенно убежден, что удар в колокольчик — не сон и что действительно кто-то позвонил к нему сию минуту. «Было бы слишком неестественно, если бы такой ясный, такой действительный, осязательный звон приснился мне только во сне!»
Но, к удивлению его, и звон колокольчика оказался тоже сном. Он отворил дверь и вышел в сени, заглянул даже на лестницу — никого решительно не было. Колокольчик висел неподвижно. Подивившись, но и обрадовавшись, он воротился в комнату. Зажигая свечу, он вспомнил, что дверь стояла только припертая, а не запертая на замок и на крюк. Он и прежде, возвращаясь домой, часто забывал запирать дверь на ночь, не придавая делу особенной важности. Пелагея несколько раз за это ему выговаривала. Он воротился в переднюю запереть двери, еще раз отворил их и посмотрел в сенях и наложил только изнутри крючок, а ключ в дверях повернуть все-таки поленился. Часы ударили половину третьего; стало быть, он спал три часа.
Сон до того взволновал его, что он уже не захотел лечь сию минуту опять и решил с полчаса походить по комнате — «время выкурить сигару». Наскоро одевшись, он подошел к окну, приподнял толстую штофную гардину, а за ней белую стору. На улице уже совсем рассвело. Светлые летние петербургские ночи всегда производили в нем нервное раздражение и в последнее время только помогали его бессоннице, так что он, недели две назад, нарочно завел у себя на окнах эти толстые штофные гардины, не пропускавшие свету, когда их совсем опускали. Впустив свет и забыв на столе зажженную свечку, он стал расхаживать взад и вперед всё еще с каким-то тяжелым и больным чувством. Впечатление сна еще действовало. Серьезное страдание о том, что он мог поднять руку на этого человека и бить его, продолжалось.
— А ведь этого и человека-то нет и никогда не бывало, всё сон, чего же я ною?
С ожесточением, и как будто в этом совокуплялись все заботы его, он стал думать о том, что решительно становится болен, «больным человеком».
Ему всегда было тяжело сознаваться, что он стареет или хиреет, и со злости он в дурные минуты преувеличивал и то и другое, нарочно, чтоб подразнить себя.
— Старчество! совсем стареюсь,— бормотал он, прохаживаясь,— память теряю, привидения вижу, сны, звенят колокольчики... Черт возьми! я по опыту знаю, что такие сны всегда лихорадку во мне означали... Я убежден, что и вся эта «история» с этим крепом — тоже, может быть, сон. Решительно я вчера правду подумал: я, я к нему пристаю, а не он ко мне! Я поэму из него сочинил, а сам под стол от страху залез. И почему я его канальей зову? Человек, может быть, очень порядочный. Лицо, правда, неприятное, хотя ничего особенно некрасивого нет; одет, как и все. Взгляд только какой-то... Опять я за свое! я опять об нем!! и какого черта мне в его взгляде? Жить, что ли, я не могу без этого... висельника?
Между прочими вскакивавшими в его голову мыслями одна тоже больно уязвила его: он вдруг как бы убедился, что этот господин с крепом был когда-то с ним знаком по-приятельски и теперь, встречая его, над ним смеется, потому что знает какой-нибудь его прежний большой секрет и видит его теперь в таком унизительном положении. Машинально подошел он к окну, чтоб отворить его и дохнуть ночным воздухом, и — и вдруг весь вздрогнул: ему показалось, что перед ним внезапно совершилось что-то неслыханное и необычайное.
Окна он еще не успел отворить, но поскорей скользнул за угол оконного откоса и притаился: на пустынном противуположном тротуаре он вдруг увидел, прямо перед домом, господина с крепом на шляпе. Господин стоял на тротуаре лицом к его окнам, но, очевидно, не замечая его, и любопытно, как бы что-то соображая, выглядывал дом. Казалось, он что-то обдумывал и как бы на что-то решался; приподнял руку и как будто приставил палец ко лбу. Наконец решился: бегло огляделся кругом и, на цыпочках, крадучись, стал поспешно переходить через улицу. Так и есть: он прошел в их ворота, в калитку (которая летом иной раз до трех часов не запиралась засовом). «Он ко мне идет»,— быстро промелькнуло у Вельчанинова, и вдруг, стремглав и точно так же на цыпочках, пробежал он в переднюю к дверям и — затих перед ними, замер в ожидании, чуть-чуть наложив вздрагивавшую правую руку на заложенный им давеча дверной крюк и прислушиваясь изо всей силы к шороху ожидаемых шагов на лестнице.
Сердце его до того билось, что он боялся прослушать, когда взойдет на цыпочках незнакомец. Факта он не понимал, но ощущал всё в какой-то удесятеренной полноте. Как будто давешний сон слился с действительностию. Вельчанинов от природы был смел. Он любил иногда доводить до какого-то щегольства свое бесстрашие в ожидании опасности — даже если на него и никто не глядел, а только любуясь сам собою. Но теперь было еще и что-то другое. Давешний ипохондрик и мнительный нытик преобразился совершенно; это был уже вовсе не тот человек. Нервный, неслышный смех порывался из его груди. Из-за затворенной двери он угадывал каждое движение незнакомца.
«А! вот он всходит, взошел, осматривается, прислушивается вниз на лестницу; чуть дышит, крадется... а! взялся за ручку, тянет, пробует! рассчитывал, что у меня не заперто! Значит, знал, что я иногда запереть забываю! Опять за ручку тянет; что ж он думает, что крючок соскочит? Расстаться жаль! Уйти жаль попусту?»
И действительно, всё так, наверно, и должно было происходить, как ему представлялось: кто-то действительно стоял за дверьми и тихо, неслышно пробовал замок и потягивал за ручку и,— «уж разумеется, имел свою цель». Но у Вельчанинова уже было готово решение задачи, и он с каким-то восторгом выжидал мгновения, изловчался и примеривался: ему неотразимо захотелось вдруг снять крюк, вдруг отворить настежь дверь и очутиться глаз на глаз с «страшилищем». «А что, дескать, вы здесь делаете, милостивый государь?»
Так и случилось; улучив мгновение, он вдруг снял крюк, толкнул дверь и — почти наткнулся на господина с крепом на шляпе.

Traduzione

IL SIGNORE CON IL FORNITO SUL CAPPELLO

Eera il tre luglio. L’afa e il caldo erano insopportabili. Per Velchaninov quella giornata si rivelò particolarmente impegnativa: dovette passare tutta la mattinata a camminare e andare in giro in auto, e in prospettiva aveva l’imperativa necessità di recarsi proprio quella sera stessa a trovare un signore importante, un uomo d’affari e consigliere di Stato, nella sua dacia, da qualche parte sul fiume Chernaya, per coglierlo di sorpresa a casa. Verso le sei Velchaninov entrò finalmente in un ristorante (piuttosto discutibile, ma francese) sul Prospetto Nevskij, vicino al Ponte della Polizia, si sedette nel suo solito angolo al suo tavolino e ordinò il suo pranzo quotidiano.
Ogni giorno consumava un pranzo da un rublo e pagava il vino a parte, cosa che considerava un sacrificio, saggiamente offerto alle sue difficili circostanze. Pur stupendosi di come si potesse mangiare una tale schifezza, ne divorava comunque ogni briciola — e ogni volta con un tale appetito, come se non mangiasse da tre giorni. «È una cosa malsana», mormorava tra sé e sé, notando di tanto in tanto il proprio appetito. Ma quella volta si sedette al suo tavolino di pessimo umore, gettò con un gesto del cuore il cappello da qualche parte, si appoggiò ai braccioli e si immerse nei suoi pensieri. Se in quel momento il vicino che pranzava accanto a lui si fosse agitato in qualche modo, o se il ragazzo che lo serviva non lo avesse capito al primo parola, lui — che sapeva essere così cortese e, quando serviva, così altezzosamente imperturbabile — probabilmente avrebbe dato in escandescenze come un giovane ufficiale e, forse, avrebbe fatto una scenata.
Gli servirono la zuppa, lui prese il cucchiaio, ma all’improvviso, senza nemmeno riuscire a raccoglierne un po’, lo gettò sul tavolo e per poco non balzò in piedi dalla sedia. Un pensiero inaspettato lo colse all’improvviso: in quell’istante — e Dio solo sa attraverso quale processo — comprese improvvisamente e pienamente la causa della sua malinconia, di quella sua malinconia particolare e distinta che lo tormentava già da diversi giorni di fila, da un po’ di tempo a questa parte, che Dio solo sa come si era attaccata a lui e Dio solo sa perché non voleva in alcun modo staccarsi; ora invece aveva capito tutto immediatamente, come le sue cinque dita.
— È tutta colpa di questo cappello! — mormorò come se fosse stato ispirato — solo e unicamente questo maledetto cappello rotondo, con quel disgustoso crespo da lutto, è la causa di tutto!
Cominciò a riflettere — e più ci pensava, più diventava cupo e più «l’intero incidente» gli appariva sorprendente.
«Ma… ma di che incidente si tratta, in fin dei conti? — protestò, non fidandosi di se stesso — c’è forse qui qualcosa che assomigli anche solo lontanamente a un incidente?»
Il fatto era questo: erano passate ormai quasi due settimane (in realtà non se lo ricordava, ma, a quanto pareva, erano due settimane) da quando aveva incontrato per la prima volta, per strada, da qualche parte all’angolo tra Podiatskaya e Meshchanskaya, un signore con un velo da lutto sul cappello. Era un signore come tanti altri, non aveva nulla di particolarmente speciale; passò in fretta, ma guardò Velchaninov in modo fin troppo insistente e, per qualche motivo, attirò immediatamente la sua attenzione in modo straordinario. Per lo meno, il suo volto sembrò familiare a Velchaninov. Evidentemente l’aveva già incontrato, un tempo e da qualche parte. «Ma , del resto, quante migliaia di volti ho incontrato nella vita — non si possono ricordare tutti!» Dopo aver fatto una ventina di passi, sembrava già aver dimenticato quell’incontro, nonostante la prima impressione. Eppure l’impressione rimase per tutto il giorno — e piuttosto singolare: sotto forma di una sorta di rabbia immotivata e particolare. Ora, a distanza di due settimane, ricordava tutto chiaramente; ricordava anche che allora non capiva affatto da dove gli venisse quella rabbia, e non lo capiva al punto che non aveva mai nemmeno collegato né messo in relazione il suo pessimo umore di tutta quella serata con l’incontro della mattina. Ma il signore si affrettò a farsi notare e il giorno dopo si imbatté di nuovo in Velchaninov sul Nevsky Prospekt e di nuovo lo guardò in modo strano. Velchaninov sputò, ma, dopo averlo fatto, si stupì immediatamente del proprio gesto. È vero, ci sono facce che suscitano immediatamente un disgusto immotivato e senza scopo. «Sì, l’ho davvero incontrato da qualche parte», mormorò pensieroso, già mezz’ora dopo l’incontro. Poi trascorse di nuovo tutta la serata di pessimo umore; di notte fece persino un brutto sogno, eppure non gli venne in mente che la causa di quella sua nuova e particolare malinconia fosse solo quel signore in lutto di poco prima, sebbene quella sera lo avesse ricordato più di una volta. Si arrabbiò persino di sfuggita che «una tale feccia» osasse ronzargli in testa così a lungo; attribuirgli tutta la propria agitazione, probabilmente, lo avrebbe considerato persino umiliante, se solo quel pensiero gli fosse venuto in mente. Due giorni dopo si incontrarono di nuovo, tra la folla, all’uscita da un piroscafo sul Nev. In questa terza occasione, Velchaninov era pronto a giurare che il signore con il cappello da lutto lo avesse riconosciuto e si fosse precipitato verso di lui, distratto e spinto dalla folla; sembrava persino che avesse «osato» tendergli la mano; forse aveva persino gridato e lo aveva chiamato per nome. Quest’ultimo, del resto, Velchaninov non lo aveva sentito chiaramente, ma... «Chi è, però, questo mascalzone e perché non viene da me, se davvero mi riconosce e se ha tanta voglia di avvicinarsi?» — pensò con rabbia, salendo sulla carrozza e dirigendosi verso il monastero di Smolny. Mezz’ora dopo stava già litigando e discutendo animatamente con il suo avvocato, ma la sera e la notte fu di nuovo in preda alla più orribile e fantastica malinconia. «Non mi starà forse salendo la bile?» — si chiedeva con sospetto, guardandosi allo specchio.
Era il terzo incontro. Poi, per cinque giorni di fila, non incontrò decisamente «nessuno», e anche delle voci su quel «canaglia» si placarono. Eppure, di tanto in tanto, gli tornava in mente quel signore con il cappello a tesa larga. Con una certa sorpresa, Velchaninov si sorprese a pensare: «Mi dà fastidio, forse? Ehm!... Ma d’altronde, probabilmente ha molti affari a San Pietroburgo — e per chi è quel crepe? Lui, evidentemente, mi ha riconosciuto, mentre io non lo riconosco. E perché queste persone indossano il crepe? Non mi convince proprio... Mi sembra che, se lo guardassi più da vicino, lo riconoscerei...»
E qualcosa sembrava cominciare a muoversi nei suoi ricordi, come una parola familiare, ma improvvisamente dimenticata per qualche motivo, che cerchi con tutte le tue forze di richiamare alla mente: la conosci molto bene — e sai esattamente cosa significa, ci giri intorno; ma ecco che la parola non vuole proprio tornarti in mente, per quanto ti sforzi!
«È successo... È successo tanto tempo fa... ed è successo da qualche parte... È successo qui... è successo qui... — beh, al diavolo tutto, che ci sia stato o no!.. — esclamò improvvisamente con rabbia. — E vale la pena di arrabbiarsi e umiliarsi così tanto per quel mascalzone!..»
Si arrabbiò terribilmente; ma la sera, quando gli tornò in mente all’improvviso che poco prima si era arrabbiato e «terribilmente», si sentì estremamente a disagio: era come se qualcuno lo avesse colto in fallo. Si sentì in imbarazzo e si stupì:
«Ci sono dunque dei motivi per cui mi arrabbio così tanto... senza motivo... al solo ricordo...» Non portò a termine il pensiero.
Il giorno dopo si arrabbiò ancora di più, ma questa volta gli sembrò che ci fosse un motivo valido e che avesse perfettamente ragione; «l’audacia era inaudita»: il fatto era che c’era stato il quarto incontro. Il signore con il berretto da ufficiale si presentò di nuovo, come spuntato dal nulla. Velchaninov aveva appena incrociato per strada proprio quel consigliere di Stato e quel signore di cui aveva bisogno, che stava cercando anche in quel momento di beccare almeno per caso alla dacia, perché quel funzionario, appena conosciuto da Velchaninov ma indispensabile per la faccenda, e allora, come adesso, non si lasciava prendere e, evidentemente, si nascondeva, facendo di tutto per evitare di incontrare Velchaninov; felice di essersi finalmente imbattuto in lui, Velchaninov gli camminò accanto, affrettandosi, guardandolo negli occhi e tendendo tutte le forze per indirizzare l’astuto signore dai capelli grigi su un unico argomento, su un’unica conversazione, nella quale forse si sarebbe lasciato sfuggire e avrebbe detto in qualche modo quella parolina ricercata e attesa da tempo; ma anche l’astuto signore dai capelli grigi era sveglio, se la rideva e taceva; ed ecco che proprio in quel momento estremamente concitato lo sguardo di Velchaninov scorse improvvisamente, sul marciapiede opposto della strada, un signore con un foulard sul cappello. Se ne stava lì in piedi e li guardava fissamente da lì; li stava seguendo — era evidente — e, a quanto pareva, se ne stava persino ridacchiando.
«Accidenti! — si infuriò Velchaninov, dopo aver già accompagnato il funzionario e aver attribuito tutta la sua sfortuna con lui all’improvvisa comparsa di quel “sfacciato”, — accidenti, mi sta forse spiando? È ovvio che mi sta seguendo! È stato forse ingaggiato da qualcuno e... e... e, giuro su Dio, mi stava prendendo in giro! Giuro su Dio che lo picchierò a sangue... Peccato solo che vada in giro senza bastone! Comprerò un bastone! Non lascerò perdere! Chi è? Voglio assolutamente sapere chi è?»
Infine, — esattamente tre giorni dopo questo (quarto) incontro — troviamo Velchaninov nel suo ristorante, come abbiamo descritto, ormai completamente e seriamente turbato e persino un po’ smarrito. Non poteva negarlo nemmeno lui stesso, nonostante tutto il suo orgoglio. Fu costretto infine a intuire, mettendo insieme tutte le circostanze, che la causa di tutta la sua malinconia, di tutta quella strana angoscia e di tutte le sue agitazioni delle ultime due settimane non era altro che proprio quel signore in lutto, «nonostante tutta la sua insignificanza».
«Sarò anche ipocondriaco», pensava Velchaninov, «e, di conseguenza, pronto a fare di una mosca un elefante, ma mi sento forse più leggero per il fatto che tutto questo, forse, sia solo frutto della mia fantasia? Perché se ogni mascalzone del genere fosse in grado di stravolgere completamente una persona, allora questo... allora questo...»
In effetti, in questo incontro di oggi (il quinto), che aveva così turbato Velchaninov, l’elefante si era rivelato quasi una mosca: quel signore, come prima, gli sfrecciò accanto, ma questa volta senza fissare Velchaninov e senza mostrare, come prima, di riconoscerlo, — anzi, al contrario, abbassando lo sguardo e, a quanto pare, desiderando ardentemente di non essere notato. Velchaninov si voltò e gli gridò a squarciagola:
— Ehi, lei! Il nastro sul cappello! Ora si nasconde! Si fermi: chi è lei?
La domanda (e l’intero grido) era del tutto insensata. Ma Velchaninov se ne rese conto solo dopo aver gridato. A quel grido, il signore si voltò, si fermò un attimo, sembrò smarrito, sorrise, stava per dire qualcosa, per fare qualcosa; per un istante, evidentemente, fu in preda alla più terribile indecisione e poi, all’improvviso, si voltò e corse via senza voltarsi indietro. Velchaninov lo guardò stupito mentre si allontanava.
«E allora? — pensò — e se in realtà non fosse lui a venire da me, ma fossi io, al contrario, a importunarlo, e fosse proprio questo il punto?»
Dopo pranzo, si recò in fretta alla dacia del funzionario. Non lo trovò; gli risposero che «non erano tornati fin dal mattino, e difficilmente sarebbero tornati oggi prima delle tre o delle quattro di notte, perché erano rimasti in città dal festeggiato». La cosa era talmente «offensiva» che, in un primo impeto di rabbia, Velchaninov stava per recarsi dal festeggiato e infatti si mise in viaggio; ma, rendendosi conto lungo la strada che si stava spingendo troppo oltre, a metà strada congedò il cocchiere e si trascinò a piedi verso casa sua, al Teatro Grande. Sentiva il bisogno di muoversi. Per calmare i nervi in subbuglio, doveva dormire quella notte a tutti i costi, nonostante l’insonnia; e per addormentarsi, doveva almeno stancarsi un po’. Così, arrivò a casa già alle dieci e mezza, poiché il tragitto era stato piuttosto lungo, ed era davvero molto stanco.
L’appartamento che aveva affittato nel mese di marzo, che aveva criticato e denigrato con tanta malizia, giustificandosi con se stesso dicendo che «era tutto una situazione temporanea» e che era «rimasto bloccato» a San Pietroburgo inaspettatamente, a causa di quella «maledetta causa legale»,— quell’appartamento non era affatto così brutto e squallido come lui stesso lo descriveva. L’ingresso era effettivamente un po’ buio e «sporca», sotto il portone; ma l’appartamento vero e proprio, al secondo piano, era composto da due stanze grandi, luminose e alte, separate l’una dall’altra da un corridoio buio e che si affacciavano, in questo modo, una sulla strada e l’altra sul cortile. A quella che si affacciava con le finestre sul cortile, era annesso lateralmente un piccolo studio, destinato a fungere da camera da letto; ma da Velchaninov vi giacevano in disordine libri e carte; lui dormiva invece in una delle stanze grandi, proprio quella che si affacciava con le finestre sulla strada. Gli preparavano il letto sul divano. I mobili erano di buona qualità, sebbene un po’ logori, e vi si trovavano, inoltre, alcuni oggetti persino costosi — frammenti della sua passata agiatezza: giocattoli di porcellana e di bronzo, grandi e autentici tappeti di Bukhara; erano rimasti intatti persino due quadri di tutto rispetto; ma tutto era in evidente disordine, fuori posto e persino impolverato, da quando la ragazza che lo serviva, Pelagea, era partita per una visita ai suoi parenti a Novgorod e lo aveva lasciato solo. Questo strano fatto – una domestica single e giovane al servizio di un uomo scapolo e mondano, che desiderava ancora comportarsi da gentiluomo – faceva quasi arrossire Velchaninov, sebbene fosse molto soddisfatto di questa Pelagea. La ragazza si era stabilita da lui nel momento stesso in cui lui aveva preso in affitto quell’appartamento in primavera, proveniente da una famiglia sua conoscente che era partita per l’estero, e aveva messo ordine in casa sua. Ma con la sua partenza non si era più deciso ad assumere un’altra domestica; assumere un valletto per un breve periodo non valeva la pena, e poi lui non amava i valletti. Così si era venuti a trovare che ogni mattina a pulire le sue stanze veniva Maura, la sorella del custode, alla quale lui lasciava la chiave uscendo dal cortile e che non faceva assolutamente nulla, prendeva i soldi e, a quanto pare, rubava. Ma lui ormai aveva gettato la spugna su tutto ed era persino contento di rimanere ora completamente solo in casa. Ma tutto entro un certo limite: i suoi nervi a volte, in certi momenti di amarezza, si rifiutavano categoricamente di sopportare tutta quella «schifezza» e, tornando a casa, quasi ogni volta entrava nelle sue stanze con disgusto.
Ma quella volta si concesse appena il tempo di spogliarsi, si gettò sul letto e decise con irritazione di non pensare a nulla e di addormentarsi «in quel preciso istante» a tutti i costi. E, stranamente, si addormentò all’istante, non appena la testa toccò il cuscino; non gli capitava da quasi un mese.
Dormì per circa tre ore, ma fu un sonno agitato; fece strani sogni, di quelli che si fanno quando si ha la febbre. Si trattava di un crimine che lui avrebbe commesso e nascosto e per il quale veniva accusato all’unisono da persone che entravano incessantemente da chissà dove. Si era radunata una folla spaventosa, ma la gente continuava ad affluire, tanto che la porta non si chiudeva più, ma rimaneva spalancata. Ma tutta l’attenzione si concentrò infine su uno strano uomo, una persona che un tempo gli era stata molto vicina e familiare, che era già morta, ma che ora, per qualche motivo, era entrata improvvisamente anche lei da lui. La cosa più angosciante era che Velchaninov non sapeva chi fosse quell’uomo, ne aveva dimenticato il nome e non riusciva in alcun modo a ricordarlo; sapeva solo che un tempo lo aveva amato moltissimo. Da quell’uomo, come se fosse lui, tutti gli altri presenti sembravano attendere la parola decisiva: o un’accusa, o una giustificazione di Velchaninov, e tutti erano impazienti. Ma lui se ne stava immobile seduto al tavolo, in silenzio, e non voleva parlare. Il frastuono non si placava, l’irritazione cresceva, e all’improvviso Velchaninov, in preda alla furia, colpì quell’uomo perché non voleva parlare, e provò da ciò uno strano piacere. Il suo cuore si fermò per l’orrore e il tormento causato dal proprio gesto, ma proprio in quel fermarsi risiedeva il piacere. Completamente fuori di sé, lo colpì una seconda e poi una terza volta, e in una sorta di ebbrezza di rabbia e di paura, giunta alla follia, ma che racchiudeva in sé anche un piacere infinito, non contava più i propri colpi, ma continuava a colpire senza sosta. Voleva distruggere tutto, tutto quanto. All’improvviso accadde qualcosa; tutti gridarono spaventati e si voltarono, in attesa, verso le porte, e in quell’istante risuonarono tre colpi squillanti al campanello, ma con tale forza, come se volessero strapparlo dalla porta. Velchaninov si svegliò, tornò in sé in un istante, balzò giù dal letto e si precipitò verso le porte; era assolutamente convinto che il suono del campanello non fosse un sogno e che qualcuno lo avesse davvero chiamato proprio in quel momento. «Sarebbe troppo innaturale se un suono così chiaro, così reale, così tangibile mi fosse apparso solo in sogno!»
Ma, con sua grande sorpresa, anche il suono del campanello si rivelò essere un sogno. Aprì la porta e uscì nell’atrio, sbirciò persino sulle scale: non c’era assolutamente nessuno. Il campanello pendeva immobile. Stupito, ma anche felice, tornò in camera. Accendendo una candela, si ricordò che la porta era stata solo socchiusa, e non chiusa a chiave né con il gancio. Anche in passato, tornando a casa, spesso dimenticava di chiudere la porta per la notte, senza attribuire particolare importanza alla cosa. Pelagea lo aveva rimproverato più volte per questo. Tornò nell’anticamera per chiudere la porta, la riaprì ancora una volta, guardò nell’anticamera e azionò il gancio solo dall’interno, ma fu comunque troppo pigro per girare la chiave nella serratura. L’orologio batté le due e mezza; ne consegue che aveva dormito tre ore.
Il sonno lo aveva agitato a tal punto che non aveva più voglia di coricarsi subito e decise di camminare per la stanza per una mezz’ora — «il tempo di fumarsi un sigaro». Dopo essersi vestito in fretta, si avvicinò alla finestra, sollevò la spessa tenda di velluto e, dietro di essa, la tenda bianca. In strada era già spuntato il giorno. Le luminose notti estive di San Pietroburgo gli provocavano sempre un nervosismo irritante e, ultimamente, non facevano che aggravare la sua insonnia, tanto che, circa due settimane prima, aveva apposta fatto installare alle finestre quelle spesse tende di velluto che, quando erano completamente abbassate, non lasciavano passare la luce. Dopo aver fatto entrare la luce e aver dimenticato una candela accesa sul tavolo, cominciò a camminare avanti e indietro, ancora pervaso da una sensazione di pesantezza e malessere. L’impressione del sogno era ancora viva. Il profondo tormento per il fatto di aver potuto alzare le mani su quell’uomo e picchiarlo continuava.
— Ma quell’uomo non c’è nemmeno e non c’è mai stato, è tutto un sogno, perché mi lamento allora?
Con rabbia, e come se in ciò si fondessero tutte le sue preoccupazioni, cominciò a pensare che stava decisamente diventando malato, «un uomo malato».
Gli era sempre stato difficile ammettere di stare invecchiando o di indebolirsi, e per rabbia, nei momenti di sconforto, esagerava entrambe le cose, apposta, per stuzzicarsi.
— La vecchiaia! Sto invecchiando davvero — borbottava, camminando avanti e indietro — perdo la memoria, vedo fantasmi, ho sogni, sento tintinnare campanellini... Al diavolo! So per esperienza che sogni del genere hanno sempre significato che avevo la febbre... Sono convinto che anche tutta questa «storia» con quel tizio sia, forse, un sogno. Ieri ho pensato seriamente: sono io che gli sto addosso, non lui a me! Ho composto una poesia su di lui, mentre io mi sono nascosto sotto il tavolo per la paura. E perché lo chiamo «canaglia»? Forse è una persona molto perbene. Il viso, è vero, è sgradevole, anche se non c’è nulla di particolarmente brutto; vestito come tutti gli altri. Solo quello sguardo... Ecco che ricomincio! Sto di nuovo parlando di lui!! E che diavolo mi importa del suo sguardo? Non riesco forse a vivere senza questo... impiccato?
Tra i vari pensieri che gli balenavano in testa, ce n’era uno che lo feriva profondamente: all’improvviso si convinse, per così dire, che quel signore con il foulard un tempo fosse stato suo amico e che ora, incontrandolo, lo deridesse perché conosceva qualche suo grande segreto del passato e lo vedeva in una situazione così umiliante. Si avvicinò meccanicamente alla finestra per aprirla e respirare l’aria notturna, e… e all’improvviso rabbrividì: gli sembrò che davanti a lui si fosse verificato all’improvviso qualcosa di inaudito e straordinario.
Non aveva ancora fatto in tempo ad aprire la finestra, ma scivolò in fretta dietro l’angolo del davanzale e si appostò: sul marciapiede deserto di fronte, proprio davanti alla casa, vide all’improvviso un signore con un nastro di crepe sul cappello. Il signore stava sul marciapiede di fronte alle sue finestre, ma, evidentemente senza accorgersi di lui, sbirciava all’interno della casa con aria curiosa, come se stesse riflettendo su qualcosa. Sembrava che stesse meditando e che si stesse decidendo a fare qualcosa; alzò la mano e sembrò portarsi un dito alla fronte. Alla fine si decise: si guardò rapidamente intorno e, in punta di piedi, furtivamente, cominciò ad attraversare in fretta la strada. Proprio così: entrò dal loro cancello, dal portoncino (che d’estate a volte non veniva chiuso con il chiavistello fino alle tre del pomeriggio). «Sta venendo da me», balenò rapidamente nella mente di Velchaninov, e all’improvviso, a capofitto e sempre in punta di piedi, corse nell’anticamera verso la porta e — si fermò in silenzio davanti ad essa, immobile in attesa, appoggiando leggermente la mano destra tremante sul gancio della porta che aveva bloccato poco prima e tendendo l’orecchio con tutta la forza per cogliere il fruscio dei passi attesi sulle scale.
Il suo cuore batteva così forte che temeva di non riuscire a sentire l’arrivo dello sconosciuto in punta di piedi. Non ne capiva il motivo, ma percepiva tutto con una sorta di intensità decuplicata. Come se il sogno di poco prima si fosse fuso con la realtà. Velchaninov era audace per natura. A volte amava spingere la sua impavidità fino a una sorta di spavalderia nell’ e attesa del pericolo — anche se nessuno lo guardava, ma solo ammirando se stesso. Ma ora c’era anche qualcos’altro. L’ipocondriaco e il piagnucolone sospettoso di poco prima si erano trasformati completamente; quello non era più affatto lo stesso uomo. Una risata nervosa e impercettibile gli scaturiva dal petto. Da dietro la porta chiusa intuiva ogni movimento dello sconosciuto.
«Ah! Ecco che sale, è salito, si guarda intorno, tende l’orecchio verso le scale; respira a malapena, si muove furtivamente... ah! Ha afferrato la maniglia, tira, prova! Contava sul fatto che non avessi chiuso a chiave! Quindi sapeva che a volte mi dimentico di chiudere a chiave! Tira di nuovo la maniglia; cosa pensa, che il chiavistello salti via? È un peccato separarsene! È un peccato andarsene per niente?»
E in effetti, probabilmente tutto doveva svolgersi proprio come lui immaginava: qualcuno era davvero in piedi dietro la porta e, silenziosamente, senza farsi sentire, provava la serratura e tirava la maniglia e — «ovviamente, aveva un suo scopo». Ma Velchaninov aveva già trovato la soluzione al problema, e con una sorta di entusiasmo attendeva l’attimo giusto, si preparava e si misurava con la situazione: improvvisamente provò un desiderio irresistibile di togliere il gancio, di spalancare la porta e di trovarsi faccia a faccia con lo «spauracchio». «E che ci fa qui, gentile signore?»
E così accadde; cogliendo l’attimo, tolse di scatto il chiavistello, spinse la porta e — quasi si imbatté nel signore con il foulard sul cappello.